Она была так проста, что не могла надоесть, она вызывала одновременно ужас и восторг, чем доставляла нам огромное удовольствие. Кто-нибудь из ребят заползал в канаву, под жестяной рекламный щит, а остальные обстреливали его из здоровенной рогатки камнями величиной с кулак. Резинка была от эспандера; она громко щелкала, на щит с грохотом обрушивались камни, а мы делали вид, будто от этого грохота глохнем.
Я как раз был абиссинцем, сидел в бункере возле Адуа и ждал очередной итальянской бомбежки, когда меня вдруг позвала мама. Адуа находился на изрядном расстоянии от нашего дома, но про голос моей мамы отец говорил, что его слышно до самого Гельголанда, а чтобы сделать свое утверждение более правдоподобным, прибавлял: «Конечно, при хорошей погоде».
В окрестностях Марне мамин голос настигал меня при всякой погоде. Она звала меня моим полным именем Маркус, а при сильном ветре и на большом расстоянии от него оставались только гласные. Но уж это «А-а-у-у-у» я слышал всегда и по заведенному у нас обычаю — этого требовал отец и со свойственным ему упорством ввел в обычай — должен был ответить: «Да-а-а, иду-у-у», все бросить и мчаться домой. И как мчаться!
В Марне я слыл послушным мальчиком и сейчас понимаю, что для этого были основания.
Бомба на Адуа, видимо, уже летела, и мамин зов тоже, они настигли меня почти одновременно — зов чуть раньше, чем камень, потому что я как раз высунулся из канавы, чтобы прокричать положенный ответ, — тут снаряд ударил по краю рекламного щита фирмы аккумуляторов «Даймон» и дал рикошет такой силы, что содрал у меня кусок скальпа и затмил мне свет на весь остаток дня…
Кроме того, у него еще шрам над левой бровью, похожий на морщину, и шрам этот, пожалуй, ему к лицу, но заработал он его смехотворным образом.
У меня, ясное дело, был старый револьвер, газовый револьвер, и ствол его, естественно, был просверлен — я пережил свой револьвер благодаря нескольким чудесным случайностям. Носил я его в кармане куртки и однажды вечером крикнул со двора маме, чтобы она из кухонного окна бросила мне куртку. Пока летела куртка, револьвер провис и угодил в меня первым, так что в тот вечер мне уж куртку надевать не пришлось.
Но некая особа сказала, что шрам мне к лицу.
А потом он еще руку себе сломал — это просто смехотворно. Неделями он лазает вверх-вниз по высоченному обломку стены, что далеко не безопасно из-за ветра, из-за совести, из-за деревянных башмаков, а когда наконец оказывается внизу, ему вдруг приходит в голову позагорать — и вот, извольте…
Я ощущал на коже легкое жжение, оно было отдаленно сродни жгучей боли в руке, и когда меня стало знобить, я подумал: это может быть и от солнца, и от перелома, — меня так и подмывало крикнуть: «Как мне страшно, ах, как мне теперь страшно!» Значит, это и вправду бывает — «плач и скрежет зубовный».
Но ко мне относилась только вторая часть изречения, ибо для плача — этого я еще не забыл — бывают более веские причины. А ведь случившееся со мной было смехотворно. И подло. Он едва начал немножко отходить от самого себя, едва поборол себя и зарекся впредь думать неизменно только о себе, впервые последовал заповеди, что презрения достойно не оглядываться вокруг и не позволять окружающим заглядывать в твои дела, как вдруг его сбрасывает с крыши, и он опять становится совершенно единичной особью.
Сбрасывает? Кто сбрасывает? Господь бог, или черт зловонный, или чудища, которых пускают в ход, когда надо научить человека страху, — ведьмы и тролли? Кто сбрасывает Марка Нибура и превращает его в единичную особь, выбивающую дробь зубами? Кто хочет сбросить Марка Нибура, абиссинца из форта Дуомон со шрамом от револьвера?
Я понимал, как много заложено для меня в этом вопросе, но так как ответа на него еще не знал, то решил снова вернуться в тот дом и держаться до поры до времени за моих добрых знакомых, которых звали Сикорский, Ковальский, Ядвига, и чьи истории были настолько потрясающими, что могли отвлечь меня от моей собственной. Но этим фигурам, сотканным из фантазий, пришлось отойти на задний план, их оттеснили другие, и оттого, что я их видел, и слышал, и обонял, а однажды увидел в совсем необычном свете, я не мог в них не верить.
Это были — неужели травматическая лихорадка действует так быстро и так сильно? — женщины, несколько пожилых женщин, но больше молодых и молоденькие девушки. Они как будто совершенно забыли, что они не на рынке, не в общественной прачечной и не на лужайке для отбеливания холстов, а меня они вообще не замечали. Их была дюжина, а говорили наперебой двадцать четыре голоса — хотя некоторые пожилые женщины озлобленно молчали, а две совсем юные девушки безмолвно держались за руки. Две-три начали снимать куртки, но перестали, когда появился врач-арестант, который с трудом заставил их утихомириться.