Писунам святой дух являлся до тех пор, пока они не переставали писать в постель, или же, от одного страха перед духом, не шлепали каждые два часа в уборную, или не попадали в лазарет, в специальное отделение. Тем, кто, заправляя койку, не желал усвоить, как натянуть войлочную попону до гладкости биллиардного сукна, тех, по чьей милости дежурный унтер-офицер бушевал в комнате, подобно урагану, — таких остолопов святой дух среди ночи накрывал с головой одеялом, и тогда у него оказывалось вдвое больше больно топчущих ног, чем народу в пострадавшей комнате. Кто не хотел делиться посылками, тому святой дух внушал братские чувства. Не умевших плавать спихивал вниз с трехметровой вышки, неловких заставлял прыгать через плинт, слабосильных гнал на полосу препятствий. Свои обязанности по наведению чистоты и порядка святой дух исполнял не только в кадетских училищах, он не был привилегией избранных, а годился и для народа, и здесь тоже оказывался щедр на помощь. То был истинно национальный народный дух, и все мы хорошо его знали.
Мне не мерещилось — я видел более чем ясно, сколькие из присутствующих меряют меня взглядами, размышляя, как бы в этом польском заведении призвать к воздействию на меня немецкого святого духа, и у некоторых — сомневаться не приходилось — уже сложились на этот счет вполне осязаемые представления, как вдруг ко мне подоспела помощь, с той стороны, откуда я меньше всего ее ждал.
— С позволения господина генерала, — заговорил венденверский звонарь, видно было, что ему очень не по себе, но что он упрямо преодолевает свое замешательство, — если господин генерал позволит, я бы считал так: надо договориться, либо он со своей поэзией может наскакивать на всех, либо ни на кого.
— Что-то я не очень вас понял, Кюлиш, — отозвался Эйзенштек, и чудо продолжалось: Кюлиш пояснил, что он хотел сказать:
— Когда он наскочил со своей поэзией на меня — как прекрасно, ежели ты можешь посрать, и плохо, ежели перед тем не снимешь штанов, так что это одновременно и хорошо и плохо, то все смеялись, а я подумал, что ж, раз это для увеселения общества — пускай. Но теперь он наскочил с поэзией на господина генерала, и оказывается, это уж для увеселения общества не годится.
Дальше Кюлиш не двинулся, но дальше и не надо было, потому что господин командир корпуса не желал даже слышать слова «поэзия», а чтобы ставили на одну доску его, генерала, коему подобает высокая душа и совесть, и какого-то неотесанного крестьянского фюрера — этого он категорически не потерпит.
Трудно сказать, что в те минуты сработало в мою пользу, может, еще сохранившееся у окружающих, пусть подавленное, искривленное, стершееся и безотчетное чувство: поэзия имеет право на существование.
Вопрос о совести был выражен в поэтической форме, без рифм, но так отчужденно, что звучал поэтически, а значит, этот вопрос принимался.
Глупый Кюлиш оказался прав: стихи могли касаться либо всех, либо никого. Но если никого — будет скучно. Значит, всех.
Рядовой дал прикурить генералу — подобное даже не снилось. Развлечение, да еще какое. Поэты все равно что лунатики, а лунатики тоже очень занятны.
Мои армейские товарищи на писунов натравливали святого духа, а лунатиков брали под защиту.
Мне повезло — я был лунатик. Сомнамбул или что-то в этом роде. Поэт.
Генерал искал возможность достойно отступить и заявил: он никогда не был большим сторонником «силы через радость» или фронтового театра, ну а уж коли на то пошло, он скажет напрямик: он предпочитает «Мулен руж» и концерт по заявкам, но при чем тут совесть? Предел легкого жанра в искусстве, на его вкус, песня: «Спокойной ночи, спокойной ночи, мама!», куда уж дальше; ему случилось однажды застать своего адъютанта в слезах от этой песни.
— Искусство должно возвышать, — заключил генерал.
На этом и кончилась наша стычка — ведь стоило только навести генерала на разговор, кого он за чем застал и какие это возымело последствия, как этому разговору не было конца, притом он еще вспоминал унижения, пережитые им самим — вот почему сейчас был люб всякий, кому удалось бы переменить тему.
Даже почтовый чиновник, которого большинство вообще едва терпело, потому что он слишком часто жаловался на свою склонность к аффектам, коей следовало объяснить и тот факт, что он забил до смерти свою прислугу-польку — только за то, что та прожгла ему форменные брюки. Была у него еще и другая склонность — без конца лезть к людям со своими авантюристическими проектами и требовать от них залогов будущего партнерства. Но на сей раз к нему прислушались, — он внес предложение, оказавшееся более чем кстати, и все сразу умолкли.
— Доктор! — воскликнул он, — когда господин генерал упомянул фронтовой театр, меня осенило: вы давно уже не рассказывали нам историю про артистку и лососину.
На стороне почтовика оказалось такое подавляющее большинство, что доктор не мог ломаться. Хоть он и заметил, что в основном это происшествие уже всем известно, ну да ладно, он вовсе не мнит себя таким великим рассказчиком, чтобы считать, будто эта его история незабываема.