Вот там, стоя на унитазе, чугунном, между прочим, с крышкой, но без сиденья, да, стоя на унитазе и левой рукой держась за стояк, пока правая тянулась, чтобы деревянной ложкой зачерпнуть восхитительную воду из бачка, вот там я — и гектолитры в моей утробе булькали в такт — громко расхохотался, но на сей раз смехом дозволенным и даже намеренным, я смеялся над нелепой позой, в которой я пил восхитительное питье, и над нелепостью самого источника, вдобавок я живо представил себе, каково пришлось бы мне, обладай я не деревянной ложкой, а солдатским столовым прибором или, ведь было рождество, будь у меня одна из тех крошечных ложечек — серебро восьмисотой пробы, — которые тетя Мета рассыпала по столу на праздники.
Я позволил себе этот смех, ибо несомненным признаком безумия было бы, если бы я не заметил, спасаясь подобным образом от жажды, комизма положения.
После этого эпизода у меня какое-то время сохранялась успокоительная уверенность, что я еще не исчерпал своих затей; с этой мыслью я заснул, а когда проснулся, дом наш, вонял и гудел, как обычно, и сохранял эти свои особенности еще очень и очень долгое время.
Продолжу тему комического. Однажды я порадовался, что год шел не високосный. Поэтому в феврале было обычных двадцать восемь дней, и я без опозданий прибыл в март. Мне казалось очень важным поскорей очутиться в марте: в марте было больше света. Из этого я мог также заключить, что юность со мной распрощалась: ведь до сих пор я осень любил больше весны, а март вообще считал мерзким месяцем. Ничто так ярко не открыло мне злую судьбу Гудрун, как указание поэта Гейбеля[40], что на дворе стоял март, когда ей пришлось стирать одежды злобной королевы: «Серел рассвет, дул резкий ветер марта…» Я понимал, что́ имел в виду поэт: воздух бесцветно-холодный; топкие дороги, промозглая погода; временами снег, который тут же обращается в грязное месиво; брешь меж сезоном коньков и велосипеда; месяц не белый и не зеленый, никакой.
Девчонку, которую я хотел обидеть, я не долго думая обозвал мартовской дурындой. Она тоже не раздумывала долго; она тут же разревелась.
А теперь я жду, когда настанет март.
В марте солнце уже не такое одеревенелое. Веселый праздник пасхи часто приходится на март, а раз пасха, значит, уже первое весеннее полнолуние минуло. Март — это контраст к февралю, март — это обновленный мир. В марте преисполняешься надеждой. В марте пробуждаешься ото сна и вновь чего-то ждешь.
Теперь, когда я встряхнулся, меня поразило, что в мрачном феврале я ничего не ждал. И еще я осознал одно упущение: в январе я не заметил, что наступила первая годовщина моего плена, я и не вспомнил о ней. Не почувствовал ни ее наступления, ни ее ухода. Отупевшим слепцом прожил я такой важный день. Год минул после той кровати на пути между Коло и Конином, а я о ней и не вспомнил. Какое же помрачение должно быть в голове, в которой не мелькнуло даже воспоминания о дате такого жуткого краха.
Но вот близится март; вновь пробуждается жизнь, начинается новый отсчет времени, я буду опять ждать. Теперь мысль, что меня станут держать здесь, пока я не сгнию, казалась всего лишь прелой кочерыжкой. Февральские мысли. Мысли, смердящие февральской гнилью.
Март грядет, с ним все придет в движенье.
Когда мои дела пришли в движенье, уже вправду был март, но к тому же была еще глубокая ночь, и я с большим трудом проснулся, оторвавшись от добрых снов.
Чужой тюремщик, холодный, ярко освещенный двор, чужой тюремный корпус, усталый незнакомый человек в незнакомой комнате. Для начала нужно назвать очень знакомые данные: мою биографию. И еще раз повторить. И еще раз. И еще и еще раз одно и то же. Не удивительно, что мой допросчик так устал.
— А вы прокурор? — спросил я.
Вместо ответа он устало поднялся и закатил мне оплеуху. Вскакивая, я подумал: разве я оскорбил его? Но не успел я еще встать по стойке «смирно» перед письменным столом, как вспомнил знакомого мне по сотням книг следователя, который на всех языках земного шара шипит или рявкает: «Вопросы задаю я!»
Моя биография с каждым повторением звучит все несообразнее. Вовсе не правдоподобно звучит, что я родился в Марне. Почему это я родился в Марне? Родился, что это еще за слово? Оно так же не выносит повторений, как не выносит их моя биография. Ни с чем не сообразное выражение: я родился.
Моя биография, как и моя жизнь, не претерпела особых изменений; моя жизнь уже закончена. Законченное изделие — вот моя жизнь. Так почему начинать с рождения? Моя жизнь все равно что шар, а где начало у шара? Чем чаще я повторяю свою биографию, тем яснее мне: я к этой истории отношения не имею. Это бирка, которую привязали мне на большой палец ноги. Как новорожденным в родильной палате. Как мертвецам в морге. Малейшая небрежность — и вот у меня уже другие данные. И те, что были до нынешнего дня, и те, что еще будут.