Похоже, однако, что такая небрежность имела место. Усталый допросчик увидел и прочел совсем иную бирку на моем пальце. Я всю жизнь считал, что родился в Марне, но почему обязательно в Марне? Он терпеть не может Марне; почему я настаиваю на Марне?

Допросчик терпеть не может меня. Почему я настаиваю, что я это я?

Только по недостатку иных данных я настаиваю на том, что я это я. У меня, кроме меня самого, ничего нет. И еще потому, что мне не следует приписывать себе чужую биографию, результатом которой должны быть подобные мартовские ночи.

Меня зовут Марк Нибур, я родился в Марне. Все это слишком примитивно, знаю, все могло быть иначе, но все было именно так, и это моя единственная опора.

Если я откажусь от моих данных, меня тотчас вышвырнет во вселенную; да, случится что-то не менее грандиозное; такие проделки мне уже не по силам.

Я повторял свою биографию, повторял целиком и повторял по частям. Книги, в которых написано было, почему тебе закатывают оплеуху, если ты спрашиваешь допросчика, — эти книги предостерегали о двух опасностях при изложении биографии. Первая: будешь постоянно и неизменно придерживаться своего текста, так ко всем подозрениям добавится еще подозрение, что ты выдолбил наизусть все данные, а их не нужно было бы учить, будь они твои собственные — подобное подозрение давало мощный толчок всем остальным подозрениям.

Опасность номер два: не желая попасть под подозрение, возникающее при слишком четком тексте, ты пытаешься чуть вольнее обращаться с данными твоей собственной жизни, называешь одни и те же события по-разному, не придерживаешься со строгостью учителя катехизиса последовательности тех или иных событий, решаешься то тут, то там на мелкую ошибку, которую побыстрее, с этаким раскаянием, исправляешь.

Это путь весьма рискованный: допросчик может оказаться заправским учителем катехизиса. Или может подумать, что ты считаешься с его усталостью, а это похоже на взятку. Или ты можешь распустить язык, заболтаться, и как же так — неуверенность в изложении собственной биографии?

Я придерживался первого метода, я не отступал, а помня о своих способностях наделять одни и те же предметы разными именами, о своей склонности простые истории расцвечивать огнями и цветами, населять их обезьянками и попугайчиками, я не отступал от моей простой истории и внимательно следил, чтобы не загромоздить ее, чтобы она оставалась легко обозримой, каковой и была на самом деле.

Сколько раз рассказал я свою биографию в ту ночь? Если и сто, так, видимо, это все равно показалось усталому допросчику мало; он дал мне карандаш и бумагу и высказал надежду, что в камере я наконец напишу всю правду.

Серел рассвет, на дворе дул резкий ветер марта.

Пан Шибко, как обнаружилось, усвоил еще одно немецкое слово. Он то и дело заходил в камеру и певуче вопрошал:

— Писать?

При этом он строго поглядывал на бумагу и качал головой.

Но это было лишь комическим прологом к сцене с самим усталым допросчиком, который пришел под вечер в камеру, бросил взгляд на бумагу и — раз-раз — порвал мое писание. Я посчитал: не раз-раз, а девять раз.

Эта процедура была мне уже знакома, и вопрос постоянно словно бы обиженной соседки: зачем это мальчишка столько книг читает? — получил наконец-то ответ: а чтоб не растерялся, если влипнет в беду!

Прекрасно, я не растерялся, но беда оставалась бедой. В одном только смысле мои знания оказали мне помощь: удивление, что со мной могла произойти этакая книжная история, словно отгораживало меня от истинного положения вещей, от остатков реальности. Ничто уже не могло огорошить меня своей неожиданностью; большая часть происходящего воспринималась мною только так:

— Это мне знакомо!

Или:

— Ну что ж это они делают!

Или:

— Я так и знал!

Или:

— И они не шутят? Нет, кроме шуток? И это, кроме шуток, творится со мной?

Оттого все, что в меня било, попадало в меня как бы под углом и уже не в полную силу. Я был словно бы мишенью под водой, и хоть лежал на небольшой глубине, но часть направленной против меня энергии расходовалась прежде, чем успевала прикончить меня.

Я мог бы иначе сказать: для истории, в которую я влип, я начисто не годился, а потому и она начисто не годилась, чтобы прикончить меня.

В самом деле, кто же годится для подобных историй? Кто в таких историях замешан, тот, возможно, и годится для них. Но моя история только начиналась, в этом втором моем марте.

Случалось, моя биография не двигалась дальше первой фразы, случалось, я доводил ее до часа, когда ее писал, но всякий раз все, что я написал, считали враками и почти всякий раз рвали написанное в клочки.

Случалось, я просто рассказывал все, случалось, я просто отвечал на вопросы, но мне неизменно давали понять, что не верят ни единому моему слову.

Случалось, что тот или иной утомленный допросчик вступал со мной в контакт, каковой, сравнительное зачаточными формами общения, обычными между нами, можно было считать едва ли не беседой. Он задавал мне вопрос о каком-либо городе или о дате, я называл ему город и дату, а он говорил:

— Откуда я знать?

— Так я же говорю.

— Ты кто?

— Марк Нибур.

Перейти на страницу:

Похожие книги