Когда становишься старше, ты понимаешь, сколько у тебя было возможностей, как много из них ты упустил, как мало ты сумел претворить в жизнь. И начинаешь смекать, что тебе в каком-то смысле повезло, если ты не стал убийцей. Но такой глупый мальчишка, как я, считает, что человеческие роли распределены окончательно и бесповоротно. Убийцы — это же совсем, совсем особые люди. А потому само собой понятно, что я не могу быть убийцей. Убийцы похожи на актера Рудольфа Фернау. Он играл доктора Криппена и мародера, грабившего жертвы автомобильных катастроф, у него был жуткий пронизывающий взгляд, а голос, нарочито дружелюбный, звучал еще подозрительнее, когда Эрих из Пирны, что в Саксонии, рассказывал нам фильмы, в которых Рудольф Фернау играл убийц.
В Марне об убийцах знали только понаслышке, о них вспоминали, если кто-нибудь из ребятишек долго не возвращался из школы. Тень колбасника Хармана, убийцы мальчиков, ложилась на степные дороги, а из Гамбурга будто бы скрылся сапожник, убивавший шилом детей, какие, как говорили взрослые, ему приглянутся. Как любовь сочеталась с убийством, было для меня еще большей загадкой, чем сама страсть к убийству; во все эти россказни я не слишком-то верил.
И мне, чтобы увидеть мертвеца, пришлось уйти на войну, попасть на фронт. И первый мертвец выглядел так, что смерть, казалось мне, обошлась со следующими куда мягче. Первый был фельдфебель, который поднес к собственной голове гранату. От головы следа не осталось, а я, нежданно увидев его, разглядел все очень хорошо.
Самоубийство, убийство и я — кому пришло в голову нас связать? Разве не известно им, что я убегал из дому, когда приходил мясник резать свинью? Разве не известно им, что я боялся кладбища и что в кино в двух случаях зажмуривал глаза — когда палач вскидывал топор и когда герои целовались? Разве не известно им, что я боюсь крови и не меньше боюсь законов!
Бог мой, да я целую весну задарма работал на нашего аптекаря, после того как всучил ему иностранную монетку за пятипфенниговую. Я едва себе шею не сломал, выпрыгнув из трамвая на ходу, так я испугался кондуктора и так мне было стыдно, что я потерял билет. В Марне я слыл парнем смирным, только куда позднее я стал этого стыдиться. Но теперь я был в Польше; тут об этом не знали. Польша была где-то за тридевять земель от нас, известия с трудом доходили сюда.
Но ведь такое-то известие должно сюда пробиться: Марк Нибур никакой не убийца! Эй, дорогу, пришла почта со свежими известиями: Нибур невиновен, выпустите его!
Но Польша оставалась равнодушной; она делала вид, что не получала никаких писем. Она заставляла меня писать все снова и снова мою биографию, так что я уже едва не дошел до грани помешательства и дважды даже переступил эту грань. Один раз я начал свою биографию так: «Я, доктор Криппен…», а другой раз написал: «Меня зовут Ян Кепура!» К счастью, оба раза я тут же перечел написанное: ведь, получив такие признания, мои поручики стряхнули бы с себя усталость.
Но в один прекрасный день настал все-таки конец моей писанине; быть может, кому-то из поручиков пришло в голову, какую уйму бумаги они на меня извели, — они сами заполнили один, последний лист, занесли в него квинтэссенцию из сотни моих писаний, после чего, как обычно, объявили мне: я еще о них услышу.
Однако очередное важное известие я получил от пана Шибко. Я слышал, что он выводит ворюг из камеры на работу, и внутренне уже готовился отстоять долгую смену допроса между завтраком и обедом, как вдруг в дверях появился мой тюремщик, кивнул мне и выкрикнул бодро, по-военному:
— Robota, robota!
Ну, работа — это, во всяком случае, лучше, чем еще один допрос; страх, пережитый мной в капустном подвале, уже выветрился, и я стал горячо благодарить пана Шибко, с готовностью исполнив все указания тюремщика, пришедшего за мной. На дворе меня шумно приветствовали соседи-уголовники, но, к моему величайшему удивлению, мой страж дал мне за это здоровенного пинка. Он следил также, чтобы я, не отставая от них, к ним не присоединялся. А когда мы подошли к горе угля, он поставил меня так, что я с его соотечественниками, у которых нашел однажды приют и подвергся строжайшему опросу, никак не контактировал.
Пан Домбровский, да могло ли быть иначе, и здесь разыгрывал из себя шефа, а оба дуболома и здесь были его прихвостнями. Они раздавали корзины — одну на двоих своих сокамерников, а мне выдали одну на меня одного. Почему уголь сгрузили в двадцати шагах от люков, я не знаю, зато у нас была работа. Мой пот и черная пыль очень скоро вступили в тесную связь, и у меня появилась надежда, что уголь закрасит мой мелкопятнистый маскхалат, а заодно и то жуткое обвинение, которое порождалось его расцветкой.
Но эти мысли вновь разбудили мои страхи, поэтому я целиком отдался работе, стремясь обратить ее в спасительную игру.