Страсть к фотографии – одинокая страсть. Тина и раньше ходила на охоту за уличными сценами сама по себе, и если шла с кем-нибудь, то старалась не злоупотреблять терпением своих спутников, как ни жаль ей было увиденных, упущенных кадров. Теперь почти не жаль их было, к собственному ее удивлению, когда она шла куда-нибудь с Виктором. Ей нравилось просто идти с ним рядом, не вынимая своей руки из его, широкой и крепкой, не думая о висящем на боку фотоаппарате, вообще не думая ни о чем, но пропуская сквозь себя, в чистой и невинной бесцельности, все то, что могло быть снято, но снято уже не будет, вот эти, вечером, растопыренные тени платанов на Майнском берегу, вот этого лохматого пса с мутно-пластиковым раструбом на шее, за которым долго наблюдали они, которого не сфотографировала она. Почему, и зачем, и какой ветеринар нацепил этот раструб на беднягу, они не знали, и спросить у пижонистой молодой пары, тянувшей его на поводке сквозь растопыренные тени, от одного платана к другому, не решились. Пес, прежде чем задрать ногу и пометить их, обнюхивал каждое дерево, и каждый столб, и каждую урну; раструб его с сухим стуком ударялся в этот столб, это дерево, на что ни он, ни его хозяева не обращали ни малейшего внимания, как если бы естественно было для собаки пластиковым жабо тыкаться в столбы и деревья; лиловые отблески пробегали по Майну; и ребра небоскребов, повернутые к закату, горели розовым затихающим пламенем. Была какая-то до сих пор ей неведомая горько-радостная свобода в том, чтобы дать пройти и погаснуть этим исчезающим впечатлениям, мгновениям, ничего не требуя ни от себя, ни от них, не стараясь спасти от гибели ни этих розовых ребер, ни этой собаки с раструбом, ни, в другой раз, идеально-белого, идеально-пухлого облака, к которому и прямо в которое шли они по идеально прямой, вверх и вверх, не круто, но очень упорно поднимавшейся просеке, в какое-то летнее воскресенье, в Таунусе, местных горах, куда Виктор иногда вытаскивал ее на хоть отчасти спортивную, нефотографическую прогулку. Стояли всякие облака над ними и лесом, облака светящиеся, облака с провалами в синеву, облака с темно-серым исподом. Облако, к которому они шли, было просто белым, так повисшим над вершиною кряжа, как если бы, пролетая, ненароком зацепилось оно за сосны. Недолго думая переместилось оно в другую часть неба, когда дошли они до вершины, и вершина оказалась не вершиной, но за ней обнаружились еще склоны, овраги, отроги Таунуса, уже синеватые; едва они обернулись, в синеватом же мареве, на широком горизонте, объявился, со всеми своими сверкающими, игрушечными небоскребами, Франкфурт; тут же и тоже исчез, неснятый и неспасенный, когда пошли они дальше. Был только лес вокруг них теперь; была другая, для прогулок непригодная просека, с рыхлой землей посредине, с двумя глубокими, как рвы, колеями, еще хранившими отпечатки трактора, вывозившего, надо думать, стволы срубленных сосен, ровной стопкой сложенные на перекрестке двух просек; на срезе всех стволов красной, даже днем фосфоресцирующей краской написано было: Meier: фамилия, оригинальностью не блещущая, хозяина всех этих бревен, посчитавшего, значит, каждое бревно и каждое дерево, как тот купец Рябинин, которому так глупо продал свой не обидной лес легкомысленный Стива, к отвращению Левина; Тина, в конце концов, не без труда, дочитавшая «Анну Каренину», о нем, наверно, не вспомнила. Она сидела на одном из бревен, отколупывая пальцами белые смоляные подтеки со светлой коры, разминая их, вдыхая их резкий запах; по-прежнему не фотографируя, просто глядя на Виктора, который, совсем по-детски воскликнув: смотри, черника, удалился в соседнюю чащицу; то появлялись, то почти исчезали за деревьями его синие джинсы, его черная майка; то и дело приседал он на корточки, потом, переходя на другое место, махал Тине рукою. Он вернулся к ней с полной горстью собранной им черники; с готовой рассыпаться горкой черники в горсти, которую, как сокровище, нежно нес он перед собою. Ее мама, вечность назад, вот так же шла к ней и к ее сестре, тогда еще совсем маленькой, здесь в Таунусе, на другой какой-то вершине, из-за других и по-другому освещенных деревьев, с черникой в ладонях, сложенных лодочкой. Они брали по ягодке, она и Вероника; потом поссорились из-за этих ягод; потом Вероника начала давить их пальцами, размазывать мякоть и сок по лицу, вокруг рта; потом… потом ничего не было; возвращение в настоящее. В настоящем Виктор стоял перед нею, с горкой черники в протянутой к ней ладони. Черника была кислая, с железистым привкусом. Она брала ее по одной ягоде измазанными и пахнущими смолой пальцами, на которых появились теперь синеватые, чудные, фиолетовые подтеки; она чувствовала себя той маленькой девочкой, которой когда-то была, которую забыла в себе; потом, как большая женщина, которой стала с тех пор, принялась есть с Викторовой ладони, беря губами последние ягодины и тут же целуя ладонь; и когда ягодин не осталось, начала водить языком по линиям, ямкам и углублениям этой его широкой, с черничным вкусом, ладони, словно стремясь, на вершине их жизни и счастья, прочесть будущее, узнать, что их ждет.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги