Я жил в Мюнхене, но еще работал в Эйхштетте в ту счастливую пору; мне нужно было в университет на другой или третий день; я предложил им поехать со мной на машине, а там уж сесть в поезд до Франкфурта, тем более что Тина в тех местах не бывала и места эти (справедливо) казались ей вполне экзотическими; да и Виктор, как выяснилось, не бывал там с 2003 года. Забавно было показывать ей этот католический городишко с его бесчисленными церквами, куполами и башнями, его полукруглой, за себя саму, под наблюдением кариатид, загибавшейся площадью, его крепостью на холме. Когда показываешь кому-нибудь место, где живешь или часто бываешь, сам видишь его свежими глазами, чужими глазами. Была середина марта, то есть семестр еще не начался; на трех с половиной улицах, из которых состоит городок, так пустынно было, к Тининому умилению, как если бы вместе со студентами и просто жители разъехались на каникулы. Мне все-таки нужно было просидеть час в кабинете (все в том же, с видом на стоянку и кладбище), в ожидании, не забредет ли ко мне какой-нибудь рьяный студент, мечтающий обсудить свою курсовую работу, прилежная студентка, взыскующая зачета; потом, помнится, пообедали мы в ресторане «Труба» (Trompete), баварском, темном, с деревянными балками под потолком, деревянными длинными столами и скамьями, где я мог наблюдать, как влюбленными глазами наблюдает Виктор за уплетающей шницель Тиной; пообедав, прошли через университетский парк с еще забранными в деревянные коробки статуями, фонтанами, спрятанными под дощатым настилом (бывший парк бывшей резиденции местного епископа, превращенной в резиденцию нынешних университетских начальников), мимо крошечного здания факультета журналистики, шедевра, прямо скажем, современной архитектуры, созданного в конце восьмидесятых годов Карлйозефом (именно так, в одно слово) Шаттнером (которого, странно думать, я иногда встречал в мои эйхштеттские годы гуляющим с женой по лесу, уже очень пожилого – он родился в 1924 году, – и к которому всякий раз порывался, но не решался подойти и сказать, как восхищают меня его постройки, всякий раз думая, что он местная, и не только местная, но почти мировая знаменитость и ему восторги мои не нужны; теперь думаю, что я ошибался и что лишних восторгов вообще не бывает). Это бетонный куб, поставленный архитектором между двумя барочными, XVIII века, крыльями (бывшей оранжереей и бывшим, кажется, домиком епископского садовника); куб, скромно, гордо и тихо стоящий между этими барочными крыльями, преображая их своей бетонностью, своей кубистостью, чистотой и простотой своей геометрии, превращая их из памятников прошлого в части новой и небывалой, рассекающей время конструкции. Мы надолго задержались перед этим зданием, этим кубом, поделенным надвое высокой стальной дверью с высоким стеклянным наддверием, продолжающим линии двери, уходящим под крышу, отражающим облака, так что (говорила Тина, обращая мое – скорее мое, чем Викторово, – внимание на очевидные вещи, о которых до сих пор я не задумывался) возникает структура одновременно тройственная и двойственная, в которой две половинки современного куба отчетливо рифмуются с двумя старинными крыльями, что и создает то ощущение гармонии, которое (она полагает) трудно не испытать, стоя здесь, ничего не снимая. Она ничего не снимала и снимать вовсе не собиралась. Зачем? фотографий всех этих зданий и в Интернете, и в книгах достаточно. Так же внимательно смотрела она и на реку, и на холмы за рекой, и на другое, не менее знаменитое, тоже попавшее во все учебники Шаттнеровское здание, к которому я подвел ее, в которое даже зашли мы (бывший, высокий и узкий, двор, взятый под стеклянную крышу и с помощью галерей, вьющихся лестниц превращенный в борхесианскую библиотеку), и позже, на противоположном краю кампуса, на стеклянно-зеркальное, тоже вполне замечательное здание университетской библиотеки, построенное ни много ни мало Гюнтером Бенишем, создателем, среди прочего, мюнхенского Олимпийского парка, столь мне памятного по совсем другим прогулкам этой же счастливой эпохи, описанным в другой книге, – внимательно, повернутыми к миру глазами смотрела она на все это, ничего, однако и по-прежнему, не фотографируя. Не только не фотографировала она ничего, но и сумку с фотоаппаратом оставила у меня в машине, не потащила с собой на прогулку. Она вовсе не всегда фотографирует, это, уж прости… уж простите, немного наивное представление о фотографах, что фотографы-де все время щелкают своей камерой. У нее бывали фазы и эпохи жизни, когда она всегда таскала фотоаппарат с собой и снимала все подряд, она не отрицает, продолжая улыбаться всепонимающею улыбкой говорила Тина, полной белой рукою откидывая назад свои медно-рыжие волосы, но это только эпохи, только фазы жизни, они тоже заканчиваются.
Решающее мгновение