Эти строки тоже переводят иногда так, иногда по-другому; как бы ни переводить их, думал Виктор (или я думаю теперь, что он думал), все равно и во всех переводах неизменно они утешительны, неизменно загадочны. А все здесь загадочно, от первой строчки и до последней. Наименее загадочно чудесное, мифологическое. Что грубый генерал не мог сдвинуть с места патриаршью чашу, поднять его рясу, это как раз понятно, и ломать здесь голову не над чем. Виктор тоже, казалось ему, не мог ни чашу сдвинуть, ни рясу поднять; бился, бился, сидел и сидел – все напрасно. Непонятно все прочее, то, над чем и бился он, ради чего и сидел. Не думая о добре, не думая и о зле, покажи мне свое подлинное лицо… Конечно, вспоминал он (как и я теперь вспоминаю), те строчки Сэнь-цяня, Третьего патриарха, дхармического прадедушки Хуэй-нэня, которыми начинается «Синь-дзин-мин» и которые Боб так любил толковать во время своей ежеутренней проповеди. Высший путь не труден, нужно только от выбора отказаться; не говори «вот это хорошо», «вот это плохо», тогда все явится перед тобой в своей таковости, своей этости, тогда (так не сказано у Сэнь-цяня, но так думал, додумывал за него Виктор), тогда и твое подлинное лицо, истинное лицо проступит из тех океанских глубин, в которые вновь и вновь, без всякого скафандра, ты погружаешься… Это он понимал, Виктор; он это даже понимал все лучше и лучше (рассказывал он впоследствии); он чувствовал себя все чаще свободным от всяких суждений о жизни, от всякого хорошо или плохо. Ноги болят – ну вот, значит, ноги болят. Ноги болят, ноги ноют, ноги немеют, спина тоже болит. Спина, значит, тоже болит; вот и все. Утром к душу не протолкнуться – значит, утром к душу не протолкнуться. А уж урчащие животы у его соседок и соседей по дзен-до в полседьмого утра, этот концерт лягушек в подернутом тиной пруду, вызывавший такие приступы тошноты у меня, ни тошноты, вообще никаких чувств не вызывал у него. Урчащие животы, концерт лягушек в пруду. Да, концерт лягушек, урчащие животы. И что? И ничего. Просто это так, это есть. И вот он здесь сидит, сейчас пойдет завтракать… Все это – и боль в ногах, и лягушачьи концерты, и перемещенья солнца по дощатому полу – открывалось ему как-то по-новому в своей таковости, словно становилось все более таким, все более этим: как если бы этость и таковость были некими свойствами вещей и, следовательно, могли возрастать, могли убывать; или так, как если бы не существовало больше того в нем, кто способен был вообще выбирать, кому что-то нравилось, что-то не нравилось. Он, Виктор, существовал, сознавал себя, сидел в дзен-до на подушке, выходил в перерывах в поле и в лес; но выбиральщика не было в нем. Когда же не было выбиральщика, тогда не было – вправду не было – и беспокойного недовольства; был чистый и простой высший путь (с прописной или строчной буквы, неважно), простой, чистый и высший, потому что, еще раз, – без выбора. Он ничему не отдавал предпочтения; просто видел мир в его этости; сам в своей этости был таким, каким был; самим собой; повернутым к миру, к стене, к соснам на опушке леса, к распаханному полю за ними – своим подлинным, изначальным, не возникшим, не обреченным погибнуть, до рождения родителей уже существовавшим лицом.

<p>По ту сторону единства и двойственности</p>
Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги