Мы пришли слишком рано; настоящий праздник жизни в таких местах начинается ближе к ночи. Никого и не было в заведении, кроме добродушно-грубого бармена, пожилого дядьки в зеленой жилетке, с седой косичкой и седой же бородкой, напоминавшей бородку-бороздку симпатяги Гельмута, когда-то в Эйхштетте познакомившего меня с буддистом Кристофом (бхагаваном и рама-кришной…), толстого и все более толстого Гельмута, любителя порассуждать о продажности политиков, ужасах войны, прелестях мирной жизни. Желаем ли мы, поинтересовался симпатяга нынешний, не столь толстый, как Гельмут, отведать его коронный коктейль? Мы, по глупости, пожелали. Если водку смешать с мартини и ромом, то посетитель будет быстро нокаутирован. На высокой табуретке сидючи, как и я, довольно скоро стал Виктор раскачиваться, проверяя, похоже, свалится он или нет; веселее нам с ним не сделалась. Музыка, кстати, в баре была хорошая; по крайней мере, негромкая; Виктор был удивлен моим джазовым невежеством, сообщил мне, я помню, что-то, только не помню, что именно, о Чарли Паркере и Джоне Колтрейне. Он и в джазе разбирается, следовательно? Еще бы он в джазе не разбирался, не все же слушать ему сякухати. А может быть, и хорошо, что хвост не проходит, провозгласил он, раскачиваясь на стуле, тем же тоном, каким говорил о Колтрейне, о Паркере. Что за хвост? вы о чем? Не повторить ли коронный коктейль? – поинтересовался симпатяга-бармен. А валяйте, повторяйте, чего уж… Может быть, это здорово, может быть, это как раз замечательно, что весь буйвол прошел, рога пролезли, башка пролезла, туловище пролезло, а хвост не пролезает сквозь окно и решетку. Не пролезает и никогда не пролезет. Хвост, последнее достояние наше, провозгласил Виктор, поднимая стакан, позвякивая льдинками и обращаясь к бармену, как будто предлагая ему с ним чокнуться, хотя тот ни слова не понимал в нашей русской беседе, только смотрел с профессиональным одобрением, играя глазами, потряхивая косичкой, закидывая за плечо полотенце. Конечно, Виктор преувеличивал свое опьянение. Без рома с мартини он, наверное, не сказал бы мне того, что сказал, думаю я теперь; но сказал ли он все это, потому что и в трезвом виде так думал, я не знаю, не могу решить для себя. Все сильней и сильней он раскачивался, так что уже и бармен-симпатяга на него посматривал с опаской, подергивая седую бородку (седую бороздку). Сейчас свалитесь. Ну и что? ну и свалюсь. На земле семь миллиардов человек, на земле даже семь миллиардов четырнадцать миллионов человек, по крайней мере было недавно, он смотрел в Википедии, семь миллиардов четырнадцать миллионов человек, говорил Виктор, продолжая раскачиваться, подлинно пьяными или наигранно пьяными глазами глядя на меня и бармена, если с тех пор как он заглядывал в Википедию, не народился еще миллиончик, и ежели один из этих семи миллиардов четырнадцати, а то и прямо пятнадцати миллионов человек, живущих на земле и под небом, сейчас свалится с табуретки и бухнется на пол, то ей, земле, и ему, небу, провозгласил Виктор, тыча пальцем в направлении черного потолка, нет до этого ни малейшего дела, ей, вселенной, на это в высшей степени наплевать. А мы ведь все хотим, чтобы ей было не наплевать, мы все кричим: вот я, вот он я, с моим эго, моим маленьким, моим трепетным ящером, моими драгоценными воспоминаниями, моей единственной жизнью. И что же, очень прямо глядя на меня своими подлинно и наигранно пьяными, по-прежнему страдальческими, сумасшедшими и, вопреки мартини, совершенно осмысленными глазами, что же, говорил Виктор с ироническим вызовом, я жду от него, что он поверит, будто вселенной не наплевать, будто кому-то в ней есть до нас дело? Нет, уж лучше он грохнется сейчас об пол и все будет кончено. А по расчетам одного умника с самого начала истории, до-истории, прочих до-ископаемых, на земле и под небом жило сто семь, если не прямо сто восемь миллиардов человек, каждый со своей мечтой и судьбой. Вы можете себе представить сто восемь миллиардов человек? Вряд ли можете вы представить себе сто восемь миллиардов человек. Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи. И что же? каждый из этих ста восьми миллиардов человек на учете? каждый из них что-то значит? Один из них, во всяком случае, пьян, и очень рад, что он пьян, и сейчас допьет свой убойный коктейльчик, и закажет новый, а вы как хотите, а что хвост не проходит, это все-таки замечательно, это лучшее, последнее достояние наше… Он словно примерял на себя роль и обличье человека, одного из ста восьми миллиардов, живших когда-либо на земле, который, напившись, стал бы говорить то, что он говорил, но другого способа сказать все это у него, наверно, и не было. Он смеялся, а глаза его не смеялись. А Бобу вы говорили это? Нет, зачем, только его расстраивать. Боб хороший, Бобу все равно. Бобу по-настоящему все равно, вот в чем дело. Он очень хороший, он замечательный, он всех любит, всех любит одинаково, и, в сущности, ему наплевать, наплевать тоже на всех одинаково. А ведь любовь – это выбор, любовь – предпочтение. А нам, дзен-буддистам, не положено выбирать, мы должны убить в себе выбиральщика. А без выбиральщика какая любовь? Всеобщая любовь, разбавленное вино. Не то что этот убойный коктейльчик. Да повторяйте, повторяйте, чего уж… Остались мы на бобах с вашим Бобом. С моим Бобом? Хорошо, с моим Бобом, с ничьим Бобом, с самим-по-себе-Бобом, с наплевать-на-всех-Бобом. Нет, я не свалюсь с табуретки. А если я и свалюсь с табуретки, какая разница? На земле семь миллиардов пятнадцать, или уже шестнадцать, миллионов эго, семь миллиардов шестнадцать миллионов хвостов, ящеров, центров вселенной, и если один из них бухнется с табуретки, то наплевать ей, этой вселенной. Ей, как Бобу, наплевать на всех одинаково. Остались мы на бобах с вашим Бобом, с вашим дзеном, со всеми этими коанами вашими, всеми этими шутками вашими. Они думают, все зло от самости, говорил Виктор, не уточняя, кто эти они, продолжая раскачиваться, смеясь, с несмеющимися глазами, изображая философствующего пьяницу, трактирного резонера. А зло, может быть, как раз от ее отсутствия, или от ее недостатка. Последнее отдайте, возможность сказать: я. А вот фиг ей, накося выкуси. Они все хотят, чтобы мы от себя отказались, говорил Виктор, не уточняя по-прежнему, кто эти они, кто эти мы. Ну и черт с ними со всеми. В споре человека с религией прав человек. Боб – да, Боб хороший. Боб хороший, и на всех ему наплевать. Вот Барбара, роковой ангелочек. Дура была эта Барбара, а ведь он ее понимает. Ей тоже хотелось, чтобы, наконец, ее выделили, наконец, предпочли. Любовь и есть предпочтение. А он мог переспать с Барбарой в Голландии, на острове Тексель; дурак, что не переспал. Китагава тоже хороший. И старики в горах настоящие. А в монастырях одна фальшь. И нет никакого дзена: каков человек, таков и дзен. Мы мечтали о великой свободе, а попали просто в секту. В споре человека с религией прав человек, смеясь и раскачиваясь, повторил Виктор свою странную формулу. И он всю жизнь потратил на погоню за химерами, на бобах остался, вот так-то. Остался с Бобом на бобах. Боб хороший. Боб на бобах. Еще один коктейль – и он действительно свалится с табуретки.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги