Галеристка, Милена по имени, являла собою тип женщины-мальчика, с короткой стрижкой уже, наверное, крашенных, очень черных волос, причем стрижкой такой, какую видывал я у моих студенток в университете, когда бо́льшая часть этих волос оказывается на одной стороне головы, свисая рыхлыми космами, на другой же остается лишь легкая, почти прозрачная поросль; в дополнение к этой безумной стрижке одета была во все черное, кожаное: в кожаную, всю в молниях, курточку, под которой, когда она сняла ее, обнаружилась еще одна курточка, тоже вся в молниях. Сапожки были высокие, брючки узенькие, кожаные и черные, под стать всему остальному. Худенькая и маленькая была она, как француженка; так что я и не удивился, когда перешла она с немецкого на французский, объявив, что ей это проще; у Тины, я видел, не было сил ни для немецкой, ни для французской беседы; все-таки они долго говорили о пражской выставке, обсуждали подробности. Мы обнаружили с ней общих знакомых, в том числе русских, работающих на радио «Свобода», которое, как известно читателю, в девяностые годы переехало в Прагу из Мюнхена. Покуда не переехало, я с ним еще сотрудничал, потом перестал, к сожалению, сотрудничать. Лоренцо (он же Луиджи) с прежним испугом, мне помнится, заглянул в Тинино лицо, принимая заказ; затем пустился обхаживать роскошную, блестящую, красную, со множеством колес, колесиков, рычагов и рычажочков машину, предназначенную для нарезания пармской ветчины («Порше», видимо, среди ветчинных машин, «Мазератти» среди салорежущих аппаратов), машину, распоряжаться которой он никогда не доверял подчиненным ему недотепам, всякий раз сам и лично, с неизменным, на лице его лоснившимся наслаждением отрезая от громадной, не уменьшавшийся, что бы с ней ни проделывали, свиной ноги, покрытой жиром и корочкой, тонкие нежные ломтики. Все было черное на галеристке Милене – только сумка была ярко-красная (красней и ярче ветчинного «Мазератти»), с длинными ручками и золотыми застежками: зримое проявление иронии. Из нее-то, постукивая бесчисленными браслетами на обоих запястьях, извлекла она с улыбкою фокусника, достающего из кармана собаку и граммофон, огромный альбом фотографий, непонятно каким образом в этой сумке до тех пор помещавшийся; альбом, он же сборник статей (на чешском), недавно изданный ею, Миленой, и привезенный Тине в подарок; посвященный великому (наверное, этот эпитет здесь уместен) чешскому фотографу Франтишеку Дртиколу, о котором Тина знала если не все, то почти все (из того немногого, что известно о нем), о котором, к стыду своему, я до этого вечера никогда и не слыхивал. Тина историю фотографии знает в лицах и анекдотах. Так же сухо и лихо стучали Миленины серебряные, из тончайшей паутинки, браслеты, когда приступила она к тигровым креветкам, которые ей подал Луиджи, к холодному «шардоне», к которому оказалась очень неравнодушна; втайне посмеивалась она, мне казалось, над этим стуком браслетов, над всем своим обликом.
Франтишек Дртикол, герой ар-деко