О Мельчуке я писал отдельно ( Жолковский 1995а: 162–170 [205] ); здесь существенно выделить его глубокое убеждение, что всё, кроме разрабатываемой им самим и его непосредственными сотрудниками работающей модели языка, – «ерунда». В лучшем случае (уважаемых им коллег и учителей) – добросовестное заблуждение, чаще всего – безответственная болтовня и игра в научные бирюльки, а в худшем случае (официальной лингвистики) – злонамеренная и вредная халтура. В сочетании с наивным научным утопизмом – верой, что единственная и конечная лингвистическая истина будет добыта в ближайшее время и именно им, с бескомпромиссной личной прямотой и с вызывающей – «демократической» – бесцеремонностью обращения такая позиция неизбежно вела к расколу. Практически это выражалось, например, в полной раздельности как методов, так и публикаций, даже при работе над одним и тем же объектом (русской грамматикой), на словах – во взаимных кулуарных обвинениях научно-идеологического порядка. [206]

Соавторствуя как с Мельчуком – в работе над лексическими функциями и моделью «Смысл – Текст», так и со Щегловым (моим коллегой еще по Лаборатории машинного перевода МГПИИЯ, возглавлявшейся В. Ю. Розенцвейгом) – в разработке сходной модели для поэтики (т. наз. «поэтики выразительности», она же модель «Тема – Приемы Выразительности – Текст»), я оказался, так сказать, в эпицентре обоих назревавших конфликтов. Из работы и общения с Мельчуком я черпал подтверждение собственной ценности как ученого (благодаря тогдашнему авторитету лингвистики среди наук семиотического цикла, личному авторитету Мельчука и успеху наших совместных результатов), перераставшее в полемическую самоуверенность и в сфере поэтики. И это при том, что составной частью «естественнонаучного» мировоззрения Мельчука был полнейший нигилизм по отношению к литературоведению и вообще любым гуманитарным печкам-лавочкам; специальное исключение делалось им лишь для меня лично – в тактических целях («чтобы ты был доволен и лучше занимался делом, т. е. лингвистикой»). В свою очередь, союз Ж. со Щ. усиливал присущие каждому изоляционистские тенденции.

Конфликт скрыто назревал на лингвистической почве. Из нашего «лагеря» пошли разговоры о необходимости объединения всех лучших сил при условии «гамбургского счета», который, как самонадеянно подразумевалось, будет выгоден именно для нас. На уровне лингвистической секции Совета по кибернетике эту идею вроде бы поддержал наш шеф В. Ю. Розенцвейг, но там ей вроде бы воспротивился вождь «славяноведов» В. В. Иванов. Насколько я знаю, ответная позиция более широкого лингво-семиотического истеблишмента состояла в том, что всякая централизация вредит академической свободе, грозя восстановлением тотального административного контроля над наукой. К этому добавлялись слухи о (прошлой и, возможно, сохранявшейся) близости Розенцвейга к «органам» и недовольство тоталитарными метанаучными манерами Мельчука. (По остроумному замечанию одной коллеги, «Мельчук, хотя и анти-, но настоящий ленинец».)

В 1964 году вышел (тиражом 600 экз.) сборник работ Лаборатории машинного перевода по семантике (МППЛ-8), признание ценности которых Мельчуком и повело к его со мной дальнейшему сотрудничеству. Первая же сноска (к заголовку «Предисловие») гласила:

...

«Предисловие написано А. К. Жолковским. В нем излагаются идеи, сложившиеся в ходе работы Лаборатории МП над описанием смысла слов. Помимо сотрудников ЛМП (авторов сборника) в этой работе принимал участие также В. В. Иванов» ( МППЛ-8: 3).

За тщательным разграничением авторских прав – писал Ж., думали и работали сотрудники, участвовал Иванов – стоял молчаливый отказ последнему в (уже тогда привычной для него) роли всеобщего руководителя. Смеховая субверсия его авторитетной фигуры (в духе антихрущевского анекдота о том, как колхозники говорят художникам: «Вам-то хорошо, в вашем-то деле ён, видать, понимаат») вскоре сделалась достоянием кулуарных разговоров в лингво-семиотических кругах, но мой эдиповский ход был одной из первых практических акций.

Перейти на страницу:

Похожие книги