—
— Со вторым из этих утверждений — безусловно. Поэзия удовлетворяет нашему стремлению к трансцендентному. Можно перестать верить в загробную жизнь, в посмертный суд и окончательное отделение добрых от злых в долине Иосафата, но намного труднее потерять ощущение предустановленного порядка за всей этой земной суматохой. Поэзия — проявление нашей нужды в высшем апелляционном суде.
—
— Гений всегда найдет выход. Может быть, какой-нибудь гиперкибернетический Данте уже сидит за компьютером… Но что касается меня, это правда: я бы не смог вещать на такой облегченной волне. Прежде чем поверить, что у меня на крючке что-то стоящее, я должен ощутить сопротивление, силу, тянущую леску назад.
—
— С младенчества вплоть до ранней юности, по крайней мере, я пребывал целиком и полностью в лоне религии. Моим сознанием управляли католические догмы, формулы, молитвы и поучения. Спасение, проклятие, грех и благодать, рай и ад — все это было для меня абсолютно реально. Так что драма смерти, суда и так далее, вся эта мелодрама и ужас жили во мне с мальчишеских лет. Невозможно было проснуться и встать с койки, не представив себя на смертном одре…
—
— Видимо, так. Католицизм задал такую структуру мира, которую я так и не смог деконструировать до конца. Хотя и старался изо всех сил, чтобы из благочестивого отрока превратиться в светски мыслящего взрослого. Влекущий мир „вина, женщин и песен“, поэтические занятия, брак и семья плюс принятие общего для нашего поколения тезиса, что „Бог умер“, заслонили мир детских видений. Но в зрелые годы изучение классических мифов и Данте, а также других мифов и культур смешалось во мне в некую космологическую картину мира, принципиально не отличающуюся от первоначальной. Повсюду с первых лет цивилизации поэтическое воображение творило мир света и мир мрака, некую область тьмы — не столько загробную жизнь (afterlife), сколько загробный образ жизни (afterimage of life). Постепенно я привык жить в системе этих архетипических образов — вот почему я назвал себя „юнгианцем“. Во многих стихотворениях я описывал встречи с духами и тенями умерших: „В списке убитых“, „Остров покаяния“, „Пересадка на Кольцевую“ и так далее…
—
— Во всяком случае, не так, как шестьдесят лет назад, когда я больше всего боялся умереть не очищенным от смертных грехов и потом мучиться за это целую вечность. Вообще, это не столько страх, сколько печаль — печаль расставания со всем, что любил на земле, и с теми, кого любил.
—
— Я думаю, что в этом случае ритуал уместен. Одно дело — погребальный костер и совсем другое — крематорий. В такой момент хочется, чтобы слово противостояло исчезновению, чтобы было сказано нечто такое, что — как у Милоша в стихотворении „Смысл“ — пронзит насквозь межзвездные пространства с орбитами кружащихся галактик, какой-то вызов, вопль или протест… На похоронах самого Милоша, впрочем, это был не вызов и не галактический скрежет, а просто отпевание, и это было уместно, потому что Милош все-таки оставался католиком, хотя и весьма скептического толка…
—
— Я бывал на похоронах таких „невоцерковленных“, если хотите, писателей и ни разу не ощутил какой-то неловкости или несообразности.
—
— Служба по нему прошла в Норт-Таутоне, неподалеку от его дома на Корт-Грин; родственники и друзья, писатели, издатели и важные персоны с трудом поместились в маленькую церковь, и англиканский обряд с чтением простых поминальных молитв был уместен, как точка в конце строки.