— А как же! С отцом — покойником на пару. Сподручно: — что случится с одним, другой — рядом, поможет. Карасовского Митрия Сидорова старик, Иван Калистратыч, жил глину один, как крот, рыл норы, да под самое крещенье, помню, и не вернулся из Глинников. Спохватились дома братовья, побежали, глядь — обвалилась яма, ровно ее и не было, прямо оторопь их взяла. Еле к полдню, в праздник, откопали Ивана Калистратыча… мертвого.

— А тебя… заваливало, на Глинниках? — шепотом пытает, содрогаясь, Шурка.

— Был грех.

Отец посмеивается, гладит, крутит усы, пачкая их глиной. Скрипит его кожаное сиденье, сегодня оно не страшное, не замечается. Батя за работой на себя не похож, до того разговорчивый.

— Был грех, — повторяет он. — Ну, меня родитель живехонько откопал, я не успел и перепугаться. Хвативши чуть был. А работа, известно, вина не любит. Глина, брат, грязное дело, а требует во всем чистоту, аккуратность. Водки — ни — ни!

— Расскажи! — умоляюще просит Шурка.

— Да что тут рассказывать? И рассказывать нечего, сам виноват… Забрался в нору сажени на три, копаю, крошу глину, ляпаю каравашки в ободье от решета. Как? Очень просто: глины натуго в обод навалишь, опрежде золой, конечно, обод присыплешь, она завсегда с собой, в узелке, зола‑то; чекмарем, деревянным молотком то есть, тук — тук, сверху, снизу постучишь… Каравашек‑то, что твой хлеб из печи, из формы, сам вываливается — откатывай в сторону, выноси из ямы, складывай в груду. Ну, тепло мне в норе, светло от фонаря, весело, красота такая кругом: глина зеленая — презеленая, с узорами, чисто мрамор какой. А мягкая — бери ее хоть руками. И пласт больше аршина, целый коридор я вырыл, хоть не наклоняйся, гуляй по нему. Родитель мой осторожничает, советует заморозить подкоп, как бы, дескать, греха не нажить, беды замест глины. А мне не хочется терять время. Ничего, говорю, не обвалится, уж больно, мол, глина‑то хорошая, много ее, сама в ободье лезет, Да — а…

Веселые живчики так и скачут, так и прыгают у бати из глаз. Он трет глаза, чтобы их усмирить, а они не слушаются, выскочат, чертенята, и почнут носиться по щекам, по губам, по усам. Рассказывая, батя не глядит на гончарный круг. Его серые от глины, спокойные руки сами все делают, как хваталки питерщика Прохора в кузне, ладят и ладят себе диковинки — полуведерники, четвертные, кулачники, точно пробуют батины руки, все ли они помнят фасоны и размеры, все ли умеют делать.

— Песни пою, на глину любуюсь, блестит она зеленым огнем, прямо переливается. Хоть ее ешь, глину, такая жирная, будто с салом каким… Ну, прошел я еще аршин, настучал, набил каравашков, родитель не успевает выносить наружу. Мне бы тут погодить, не жадничать, переждать часок — другой, заморозить проход. Нет, давай еще! А яма глубокая, в два приступка лаз наверх. Вижу, водичка начинает сочиться, капает, потом и ручеек побежал… А я, говорю, был выпимши, в молодцах дело было, в святки, перед женитьбой. Силы у меня хоть отбавляй, а глупостей в голове того больше — вино ударило: давай, ломи, гни! Все мне нипочем, дается легко, и все мне мало. Родитель‑то, покойник, кряхтит, таскает каравашки из ямы наверх, на снег, кричит: «Эй, Колька, хватит! Смотри, никак вода пошла! Вылезай скорееча, сукин сын, завалит, ухарь!» А я ему — сейчас да сейчас, и пуще жму, копаю, крошу глину метличкой, узкой такой лопаткой, что твой штык, чекмарем стучу, песню ору… Хотел, помню, выпрямиться, спина устала, и покурить пришла пора, встал с колен, задел, должно, за свод. Тут на меня и грохнуло. И фонарь потух, и дышать нечем, ну — могила… Не помню, как батя откопал, на свет выволок. Очнулся на морозе, в сугробе, чую, лупит меня кто‑то по бокам. Гляжу, а это родитель, осердился да чекмарем и казнит, колотит да приговаривает: «Ухарь, на тот свет захотел? Иди, не жалко — отца‑то… зачем с собой тащить?! Ведь и меня чуть не завалило, ухарь!» Ну, хватит на сегодня баловаться, устал с непривыку, все глаза изъело, будь она проклята, эта лучина!

— Будет, отец, будет, не жадничай, как с глиной, побереги себя! — живо подхватила мать, бросая прялку и кинулась собирать бате и Шурке ужин.

<p><emphasis><strong>Глава XX</strong></emphasis></p><p><emphasis><strong>ВСЕ В ЖИЗНИ БЬЕТСЯ К СЧАСТЬЮ</strong></emphasis></p>

Теперь в избе светло не только от солнца, постоянно заглядывающего в окошки, но и от горшков — по крайности, так кажется Шурке. Все скамьи, лавки, полицы заняты ими, даже в спальне по переборке прибили неструганую доску и заставили ее полуведерниками. Подсохнув, побелев, разлюбезные Шуркины други — приятели отправляются греться на печь и полати. Там возвышается который день ихняя царица — здоровенная, грудастая красавица корчага, чем‑то неуловимо похожая на Солину молодуху и белобровую сильную мамку Людмилки — Аленького цветочка. Ну, прямо не налюбуешься, до того хороша корчага! А батя собирается сотворить еще почище, с краном, как у самовара, корчажищу, в которой варят пиво на свадьбы. Горшки посиживают на печи и полатях тесно немирно, не толкаются, не трескаются по дну, терпеливо ждут обжига. Скоро, скоро!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже