Вот, прогоняя последние холода, прилетят, точно свалятся с неба, грачи, живо сойдет снег, зазвенят ручьи и жаворонки, запоют но скворечням желтоносые скворцы, трепыхаясь черно — коричневыми, в светлую крапинку крылышками. Уж не одна верба, все сиротины ивы и осины украсятся, уберутся, как на гулянье девки, серебристо — пушистыми, неброскими для глаза, но дорогими для Шурки ожерельями и сережками. Вздуется и посинеет лед на Волге, появятся у берегов полыньи, и как‑нибудь к вечеру, после теплого ливня, бесшумно и медленно тронется на реке лед, величественно поплывет вниз, к железнодорожному мосту, вначале просторными грязно — серыми полями, с еловыми вешками прорубей, с зимними косыми, рыжими от проступившего, протаявшего навоза дорогами, унесенными темными бревнами, лодками. Ломаясь, ускоряя ход, льдины загудят, загрохочут, налезая на берег, льдина на льдину, и мутная, сильная вода начнет прибывать воистину не по дням, а по часам и минутам. На какое‑то время станет холодно и ветрено — так всегда бывает во время ледохода на Волге. Но скоро тепло вернется. Внятно запахнет на дворе просыхающей глиной, прошлогодним листом и молодой, чуть видимой травой и еще невесть чем отрадным, весенним. Еще больше станет светить и греть высокое, незакатное солнце. Почем зря будут клевать в заводи проголодавшиеся за долгую зиму ельцы, окуни, плотва, только успевай насаживать червей, забрасывать удочку. Зеленым дымком закурятся ближние и дальние леса и перелески. Захлопочут мужики и бабы, стосковавшиеся за холода по настоящему делу, схватятся за плуги, бороны, лукошки. На золотом цветке мать — и–мачехи, первоцвете, похожем на махонькое солнышко, закачается на ветру с раннего утра до позднего вечера неприметная труженица — пчела. И хорошо будет идти из школы домой тропкой, полями, смотреть на первоцвет, на пчелку, наклониться, потрогать это низкое маленькое солнышко и не сорвать, чтобы не обеспокоить пчелу, и брести нехотя дальше, слушая жаворонков и ручьи, заглядывая на ходу в книжку (ее дал из своего шкафа Григорий Евгеньевич), может быть, ту самую, что рассказывает смешно, кому живется весело, вольготно на Руси. И не знает, не ведает эта книжица, и учитель не ведает, что вольготнее и веселее всех живется нынче Шурке…

В воскресенье мать жарко вытопила печь и, как только выгребла дочиста угли, замела особенно старательно помелом горячий под. Не завтракая, стали сажать в печь горшки калить перед обжигом. Шурка, забравшись на печь, подхватывал с полатей и печи какие попадались под руку белесые теплые ведерники, кулачники, передавал матери, а та носила их на кухню, к отцу. Он сидел возле шестка, на табуретке, перед раскрытым устьем печи, дышащей зноем, и деревянной рогулькой живо ставил посуду в печь, надевая один горшок на другой, дном вверх, рядами. Первый ряд, самый дальний, — опрокинутые корчаги, подкорчажннки, ведерники; на них садились, уцепившись горлышками за днища, полуведерники, четвертные, а всех выше забирались легкие, крохотные кашники и кулачники.

Печь набили горшками по заслонку, матери не осталось места для чугунка со щами и сковороды с картошкой.

— Ничего, подогрею обед на лучинках, на таганке, — сказала она, — а не то снесу к сестрице Аннушке, попрошусь, пустит, чай, в свою печку, если топила… Да и коровий чугун снесу, холодное пойло скотина не любит.

Она так и сделала.

Наутро, раным — рано разбудила мать Шурку.

— Вставай, скорееча, — сказала она шепотом, чтобы не потревожить бабушу и Ванятку. — Будем помогать отцу перекладывать горшки.

Шурка вскочил, как встрепанный, побежал на кухню.

Начиналось самое важное и таинственное, никогда им не виденное. Отец, как вчера, сидел у шестка. Вид у него был, что у нищего: одет в какое‑то рванье, валявшееся на чердаке, он в старой Шуркиной, развалившейся зимней шапке, спущенной на уши, в коротких худых варежках. Деревянная рогулька уже торчала из печи.

— Принимайте, ставьте на пол. Положу дрова, обратно будете мне подавать в печь, — коротко объяснил — распорядился он. — Да поворачивайтесь, остынут горшки — поминай их как звали, — добавил он беспокойно — строго. Лицо бати сурово — требовательное и вместе с тем торжественное. Он докуривает цигарку, щурится, поводит по — тараканьи усами, точно ворожит — колдует.

Тусклый свет трехлинейки слабо, но ровно освещал кухню, прибранную, как в праздник. И мамка была чисто одета, умытая, причесанная, тревожно — проворная. Проснулась, конечно, и бабуша, сунулась было подсоблять, но ее прогнали на кровать, чтобы не мешала: ощупью принимать и подавать горшки невозможно, перебьешь. Да и мамки как бы уже не было на кухне, а были одни ее вездесущие голые руки в меховых рукавицах; они схватывали на лету с рогулек горшок, переносили его на пол, ставили беззвучно в ряд, и нет опять мамкины руки у шестка, тянутся за ведерником, отец не успевает подавать.

— Скорей, скорей! — торопит мать батю. — Санька, ты чего?

Шурка опомнился, отыскал варежки, кинулся к печи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже