Дедко безжалостно шаркал разбитыми, в глине, чугунными сапогами по чистому новому полу, собираясь уходить, и не уходил. Большая, позеленелая за зиму борода вздымалась и опускалась на груди от порывистого, хриплого дыхания, как сердитая, с гребнями волна. Костры его горели и дымили, обжигая каждого, кто стоял, сидел к ним близко. Ему, Василию Апостолу, точно хотелось, чтобы с ним не соглашались, опровергали его слова. Опровергали не то, в чем сомневались нынче мужики, а его, деда, рассуждения. Казалось, ему не было никакого дела до революции и свободы, что прогнали в Питере царя, мужики и бабы ждут не дождутся земли, замирения на войне, сахару и дунаевской махорки, дешевой мануфактуры и всяческих иных приятных перемен в жизни. Он думал о своем, самом важном, как Евсей Сморчок, но о чем именно и тут, как у пастуха, не догадаешься. Во всяком случае, не о том, что его разжаловали в усадьбе в ночные сторожа. Говорят, он не обиделся на Степана — коротконожку, что тот перехромал ему дорогу, выслужился, залез на его, дедкино, место, — Василий Апостол взялся покорно за еловую колотушку и стучал в нее по ночам так же старательно, как все, что он делал раньше. А вот что верно, то верно: с тех пор как перестал носить Митя — почтальон письма с фронта от последнего сына Иванка, что‑то очень мучительное происходило в душе у дедки, каждому видать, — он не находил себе спокойного места и оттого, должно, забрел в библиотеку. Будто он начал в чем‑то сомневаться, сильно тревожиться, словно на уме у него было совсем другое, чем он говорил, и ему хотелось, чтобы его в этом утвердили люди, уверили окончательно. Сам он увериться не решался, точно боялся того, о чем думал. Но с дедом не спорили, уважительно помалкивали.

Так было и сейчас. Дяденька Никита, виновник, уронив голову на плечо, потупился, определенно совестился за свои слова, Василию Апостолу приходилось самому, как прежде, успокаивать себя и учить народ.

— Я есмь альфа и омега, начало и конец, первый и последний, был мертв и остался жив и пребуду в царствии своем во веки веков… Вот он какой, господь бог наш, вседержитель, который грядет. Он сотворил добро, ибо всеблагой, нету его милостивее. Ну, а зло — от искусителя. От кого же еще?.. Не те книги читаешь, Петров Никита, давно тебе говорю, не те. Уважаю тебя, а за это — не могу, дерзишь перед всевышним… нет, не могу! — глухо ворчал дед, и дымные костры его поджигали теперь стол, и скамьи, и сосновый шкаф с закрытыми дверцами. Костры жгли пожаром и выдумщика, истинного творца всего этого, Григория Евгеньевича, который отвернулся к окну, бледный от позднего весеннего света. — Как же не быть злу, коли есть диавол? Что же ему больше делать, хитрому змию, как не сеять зло? — бормотал дед и старался потушить свои костры — пожары. — Диавол сперва соблазнил, как знаете, бабу, а она, стерва, мужика… Так и пошло. Скажу, не постесняюсь: баба — грех, зло.

Услыхал возмущенный ропот мамок, сдержанный смешок девок, бывших в тот вечер в библиотеке (мамки пришли так, от нечего делать, чтобы послушать мужиков, девки прибежали менять книжки «про любовь» на другие, нечитанные, про то же самое), заметил обиду и свел неприступно брови, опять распалил, разжег сильные костры.

— Не любо — не слушайте. Кабы, говорю, не баба, может, зла, греха на свете было меньше, мужик‑то наш, глядишь, был бы самым праведным человеком, и жилось бы ему лучше… Искуситель помешал. Супротив бога и человека, он, диавол, завсегда.

— Кто же его состряпал, такого искусителя, ежели он завсегда супротив бога, а бог всему творец? — спросил пастух Сморчок. — Ведь знал же бог, что он завистливого ангела, так, кажись, народил?

— Читай Святое писание и разумей, не хлопай ушами, в церковь ходи чаще, — отрезал сурово дед Василий вместо ответа.

— Да ты не сердись, я попросту спросил, от души, — сказал Евсей, не боясь мрачного огня деда. Он глядел на Василия Апостола светло, добро. — А по моей мысли, никакого дьявола не было и нету, — добавил он. — Сатану люди выдумали, богатые, когда зло от них пошло и сами они стали злыми… Ну и мы виноваты, допустили богатых, злых. Богачи, они его выдумали, дьявола, стращать им народ. На пуганом‑то легче ехать!

Григорий Евгеньевич горячо взглянул на пастуха, закивал ему. А тот, не замечая учителя, задумавшись, усмехнулся.

— А может, зло в человеке для того, чтобы добро было скуснее. С горчинкой! А?

— Да леший с ним, откуда оно и какое, зло! Конец ему приходит, и слава богу!.. Нам добро и без горчинки любо! Ты дай нам его поболе, добра, сами распробуем, какое оно! — заговорили наперебой мужики и полезли, по привычке, за кисетами, банками с самосадом. — Петрович, не то ты, Митрий, помоложе всех нас, герой, читай свеженькие газетки, — распорядились они. — Что пишут?

— Разные газеты — разное и болтают, — отвечал Сидоров.

— Все равно читай! — настаивали мужики. — Какую там новую горчинку припас нам министр Шингарев?.. Нет, давай Петровича газетину, большаков, она самая пронзительная!.. Минодора, ну — кась, ты, отчаянная, барабань «Правду»!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже