И Тарас стал рассказывать другую историю. Он был очень добр и все наши прихоти, как просьбы малых детей, старался исполнять.
– Помню, возвращался поздно вечером домой и вижу, впереди стоят братья Байковы. Четыре брата, трое старших – близнецы и с ними младший, мой сверстник, Генка. Близнецы были очень похожи, но легко различались по количеству выбитых передних зубов. У Николая не было трех, у Сергея – двух, у Славки – одного. Стоят они на большой дороге, как три разбойника, а между ними, как собачонка на задних лапках, Генка крутится. Хуже всех был. Сам хилый, тщедушный, соплей перешибешь, а попробуй, тронь. Развращен был безнаказанностью.
Вот, шагаю я по дороге и слышу, как братья между собой совещаются, что-то замышляют. А смысл их совещания такой – кого первого поймают на дороге, тому бока и намнут. Слышу я эти слова, и как-то сами собой ноги мои укорачивают шаг, а затем и вовсе остановились. Присел я и стал шнурки развязывать, язычки на ботинках поправлять и затем шнурки снова завязывать. Мимо меня, обгоняя, прошел мужичок и прямо к ним. Остановили, слышу, говорят ему слова соболезнования: «Ну, что же ты, отец? Сам виноват».
– А что с ними потом стало? – влез опять Леонид.
– Что-что? Намяли дядьке бока и успокоились.
– Нет, я не про тот вечер, а вообще?
– Близнецов в тюрьму посадили, а Генка в пруду утонул, или утопили. Я их видел потом, после тюрьмы. Повзрослели, остепенились, вся дурь из головы повыветрилась. Вставили зубы, стали отцами семейств.
Тарас был для всех для нас лидером, авторитетом и, конечно, не в последнюю очередь из-за того, что когда-то жил блудно. Без этой темной странички в его биографии, мы бы его не уважали. Я всегда с недоверием относился к тем святым, что не изведав пучин адовых, с рождения и до смерти все возносились и возносились духом ввысь. Ближе были те, что поначалу грешили. Эти были понятнее. Быть может, все это оттого, что самому хотелось грешить, но в планах на будущее я имел твердое желание встать на путь исправления.
Тараса, к слову сказать, любили не только мы, его любили все. Главное, с ним никто никогда не ругался. Он отлично знал людей, был сердцеведом и умел найти выход из любой, казалось бы, безвыходной ситуации. Он, конечно, находился на более высокой ступени развития, и все мы это ощущали.
Свои произведения он писал подолгу. Я бы даже сказал, необъяснимо долго. К тридцати годам у него было написано всего три повести. И это при том, что по собственному его же уверению, писать он начал с двадцати четырех лет и писал почти что каждую ночь.
Мы, конечно, ему мешали, засиживались, отнимали у него драгоценное время. Впрочем, сам он говорил, а я ему верю, что не только мешали, но и в чем-то помогали. Он даже более обнадеживающую фразу сказал: «Ровно на столько, на сколько вы мне мешаете, ровно на столько же и помогаете».
Писал он по ночам, при этом пил много чая, крепкого и сладкого. Утром ложился спать. Мы приходили к нему только тогда, когда он просыпался. С утра пораньше, или днем никогда не наведывались. Повести его, конечно, прочитали.
– Твои создания слишком целомудренны, а потому фальшивы, – говорил Леонид. – В них не хватает откровенных сцен, доходящих до цинизма. Если бы ты умел сочетать одно и другое, может быть, и получилось бы что-то замечательное. А так – трава, бесцветный силос, корм для овечек и козочек.
Слушая Леонида, я ловил себя на мысли, что мне очень нравятся повести Калещука, и нравятся именно за то, за что Леонид их ругал, – за их целомудрие. А еще и за то, что он без напряжения, без натяжек, просто и доходчиво рассказывал в них о самом главном, – о любви, о дружбе, о верности и чести. Об этом искренно никто не мог написать, а ему удавалось. И это было просто настоящее чудо.
Рядом с нами жил настоящий гений, но мы не хотели этого признавать. И я в этом смысле был не исключением. Я почему-то стеснялся сказать все, что думал о Тарасе, вслух. Леонид, наоборот, никогда не стеснялся. И однажды так разошелся, стал, словно стоя на трибуне, проповедовать свое мировоззрение, свое миропонимание:
– Живем в эпоху ума, а не христианства, кто поумнее, тот и прав. Покуда существовать будет человечество, будет и грызня за место под солнцем. А христианство, – не что иное, как сентиментальность. Когда плохо, сходил в церковь, поплакал и все, на этом его роль заканчивается. Дальше делай то, что хочешь. Наш век – торгаш, и нет такого труда, где без преступлений обходилось бы. А сейчас тем более, не жить, а выживать надо.
– Ты путаешься в понятиях, – сказал Тарас.
– А как в них разобраться?
– Если есть у тебя совесть, то это не трудно.
– А что такое совесть? Такого понятия нет. Есть ум, есть талант, есть способности, и всем этим нужно пользоваться. А совесть – это мытарства российские, понятие, придуманное сопливой интеллигенцией.
– Как? Как ты сказал? – оживился Тарас и взялся за ручку.
Леонид осекся, чего-то испугался и совсем не тем уверенным голосом, которым только что говорил, спросил:
– Чего это ты записываешь?
– То, что ты сказал, – ответил Тарас.