Я потом часто видал папа́ с Епифановым, поэтому живо представляю себе это первое свидание. Воображаю, как, несмотря на то, что папа́ предложил ему мировой окончить тяжбу, Пётр Васильевич был мрачен и сердит за то, что пожертвовал своей карьерой матери, а папа́ подобного ничего не сделал, как ничто не удивляло его и как папа́, будто не замечая этой мрачности, был игрив, весел и обращался с ним, как с удивительным шутником, чем иногда обижался Пётр Васильевич и чему иногда против своего желания не мог не поддаваться. Папа́, с своею склонностию из всего делать шутку, называл Петра Васильевича почему-то полковником и, несмотря на то, что Епифанов при мне раз, хуже чем обыкновенно заикнувшись и покраснев от досады, заметил, что он не по-по-по-полковник, а по-по-по-ручик, папа́ через пять минут назвал его опять полковником.
Любочка рассказывала мне, что, когда ещё нас не было в деревне, они каждый день виделись с Епифановыми, и было чрезвычайно весело. Папа́, с своим умением устраивать всё как-то оригинально, шутливо и вместе с тем просто и изящно, затеивал то охоты, то рыбные ловли, то какие-то фейерверки, на которых присутствовали Епифановы. И было бы ещё веселее, ежели бы не этот несносный Пётр Васильевич, который дулся, заикался и всё расстраивал, говорила Любочка.
С тех пор как мы приехали, Епифановы только два раза были у нас, и раз мы все ездили к ним. После же Петрова дня, в который, на именинах папа́, были они и пропасть гостей, отношения наши с Епифановыми почему-то совершенно прекратились, и только папа́ один продолжал ездить к ним.
В то короткое время, в которое я видел папа́ вместе с Дунечкой, как её звала мать, вот что я успел заметить. Папа́ был постоянно в том же счастливом расположении духа, которое поразило меня в нём в день нашего приезда. Он был так весел, молод, полон жизни и счастлив, что лучи этого счастия распространялись на всех окружающих и невольно сообщали им такое же расположение. Он ни на шаг не отходил от Авдотьи Васильевны, когда она была в комнате, беспрестанно говорил ей такие сладенькие комплименты, что мне совестно было за него, или молча, глядя на неё, как-то страстно и самодовольно подёргивал плечом и покашливал, и иногда, улыбаясь, говорил с ней даже шёпотом; но всё это делал с тем выражением,
Авдотья Васильевна, казалось, усвоила себе от папа́ выражение счастия, которое в это время блестело в её больших голубых глазах почти постоянно, исключая тех минут, когда на неё вдруг находила такая застенчивость, что мне, знавшему это чувство, было жалко и больно смотреть на неё. В такие минуты она, видимо, боялась каждого взгляда и движения, ей казалось, что все смотрят на неё, думают только об ней и всё в ней находят неприличным. Она испуганно оглядывалась на всех, краска беспрестанно приливала и отливала от её лица, и она начинала громко и смело говорить, большею частию глупости, чувствуя это, чувствуя, что все и папа́ слышат это, и краснела ещё больше. Но в таких случаях папа́ и не замечал её глупостей, он всё так же страстно, покашливая, с весёлым восторгом смотрел на неё. Я заметил, что припадки застенчивости хотя и находили на Авдотью Васильевну без всякой причины, иногда следовали тотчас же за тем, как при папа́ упоминали о какой-нибудь молодой и красивой женщине. Частые переходы от задумчивости к тому роду её странной, неловкой весёлости, про которую я уже говорил, повторение любимых слов и оборотов речи папа́, продолжение с другими начатых с папа́ разговоров – всё это, если б действующим лицом был не мой отец и я бы был постарше, объяснило бы мне отношения папа́ и Авдотьи Васильевны, но я ничего не подозревал в то время, даже и тогда, когда при мне папа́, получив какое-то письмо от Петра Васильевича, очень расстроился им и до конца августа перестал ездить к Епифановым.
В конце августа папа́ снова стал ездить к соседям и за день до нашего (моего и Володи) отъезда в Москву объявил нам, что он женится на Авдотье Васильевне Епифановой.
Накануне этого официального извещения все в доме уже знали и различно судили об этом обстоятельстве. Мими не выходила целый день из своей комнаты и плакала. Катенька сидела с ней и вышла только к обеду, с каким-то оскорблённым выражением лица, явно заимствованным от своей матери; Любочка, напротив, была очень весела и говорила за обедом, что она знает отличный секрет, который, однако, она никому не расскажет.
– Ничего нет отличного в твоём секрете, – сказал ей Володя, не разделяя её удовольствия, – коли бы ты могла думать о чём-нибудь серьёзно, ты бы поняла, что это, напротив, очень худо.
Любочка с удивлением, пристально посмотрела на него и замолчала.
После обеда Володя хотел меня взять за руку, но, испугавшись, должно быть, что это будет похоже на нежность, только тронул меня за локоть и кивнул в залу.
– Ты знаешь, про какой секрет говорила Любочка? – сказал он мне, убедившись, что мы были одни.