Он подумал о том, что мог бы сегодня встретиться с кем-нибудь из приятелей, посидеть за рюмкой вина в Доме журналистов или архитекторов, где он часто бывал. Но даже мысль об этом показалась ему невыносимой. Разговоры с приятелями, обсуждения их успехов и неуспехов, семейных ссор и болезней, расспросы о Веронике, их причастность к его жизни, обусловленная годами дружбы, были сейчас тяжелы и неинтересны ему. И он прогнал эту мысль. Он медленно пошел вдоль ряда мороженщиц, стоявших возле ящиков на колесиках, в которых лежали брикеты со сливочными пломбирами, эскимо в серебряной фольге, холодные и сладкие трубочки с орехами, и подумал, что в Москве почему-то лучше всего налажена продажа мороженого. Даже в лютый мороз поздним вечером, когда уже ни за какие деньги не купишь куска хлеба или пачки сигарет, можно вдруг обнаружить где-нибудь у метро или закрытого магазина призывно светящуюся стеклянную будку и в ней — тетку в белом халате, надетом поверх шубы, с багровыми от мороза щеками, большую и сердитую, как белая медведица… Он вспомнил о смешной детской страсти Анисима к мороженому. Чего только нельзя было добиться когда-то от сына, посулив ему пачку мороженого… Потом он постоял у табачного киоска, разглядывая вывешенные за стеклом брелоки для ключей, мундштуки, расчески. Рядом в деревянном павильоне продавали горячий кофе в навощенных, пахнущих свечами бумажных стаканах и дорожные завтраки — целлофановые пакеты с яйцами, колбасой и пересохшими булочками. И Димов подумал, что ему никогда не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь купил такой пакет.
Димов бродил взад-вперед, убивая время, и острый, горький запах вокзала — запах всех вокзалов мира, запах надежд, расставаний, человеческой неустроенности, неизвестного будущего или уходящего навсегда прошлого, — раздражая ноздри, исподволь проникал в него, в тайные глубины его существа.
К перрону медленно подползла пустая электричка, та самая, на которой он должен был уехать на дачу. Тут был тупик, и передний вагон почти уперся своей огромной выпученной фарой в крайний в ряду киоск. Зеленое с красной полосой, странное железное чудище, дышащее раскалившимся на солнце металлом, встало над маленьким хлипким сооружением из голубого пластика и стекла.
Димов бросил окурок в урну и не торопясь пошел вдоль вагона. Его обгоняли, задевая на ходу плечами, каменно набитыми рюкзаками, локтями.
Димов отошел в сторону и встал, прислонившись к столбу. Маршрут у электрички был короткий, и непонятно было, почему каждый норовил проехать его обязательно сидя. У Димова не было сил и желания лезть в толпу. Сейчас ему больше всего на свете хотелось тишины и покоя. Дремавшая в его душе боль вытягивала силы. Он стоял у столба и смотрел на торопящихся мимо людей с рюкзаками и сумками. И вдруг поймал себя на том, что невольно ищет среди чужих, потных, усталых лиц лицо Оли. И отчаяние, в один миг разметав вялые, отвлеченные мысли, снова охватило его.
Оля знала, с какого вокзала он уезжает на дачу. Иногда она провожала его. И было бы вполне в ее характере, если бы сейчас, вопреки всему, она вдруг появилась в толпе, припала бы на секунду теплой щекой к его груди и заговорила так, словно ничего не произошло и она просто, как это бывало и раньше, пришла проводить его.
Случалось, что они жестоко ссорились и разъезжались в разные стороны. А потом Оля, обогнав на такси его троллейбус, неожиданно входила на остановке, пробивалась к Димову сквозь толпу, ласково и требовательно втискивала свою руку в его ладонь так, словно никакой ссоры и не было.
Вконец обессилев, он стоял, прислонившись к столбу, с отчаянием и надеждой пробегая взглядом по чужим лицам. И ждал чуда. И понимал, что чуда не будет… Нетерпеливый, шумный, по-вокзальному взбудораженный людской поток иссяк. Перрон вдоль поезда опустел. До отхода электрички остались считанные секунды.
С усилием оторвавшись от столба, Димов шагнул к ближайшему вагону. Прежде чем войти в тамбур, оглянулся. Нет, чуда не произошло.
Двери с шипением закрылись. Димов остался стоять в тамбуре. Глядя в маленькое, без стекла, окно в дверях вагона, он вспомнил, как всего несколько часов назад из совещательной комнаты суда он смотрел в открытую форточку на сидящую в палисаднике с книгой Олю и ему казалось, что он смотрит на нее из окна поезда, который должен вот-вот тронуться и уйти навсегда.
Он снял очки и тщательно, с излишней тщательностью, протер их. Он чувствовал, что лицо у него сейчас мертвенно бледное, и мельком подумал: разве можно почувствовать, что лицо у тебя побледнело? Оказывается, можно.
Он сказал сегодня Оле: «Если мне брезжит впереди какая-нибудь неприятность или горе, я всегда точно знаю, что мне предстоит пережить и через что пройти, пока я не поборю эту неприятность или не примирюсь с ней и не успокоюсь. Называется — жизненный опыт…»