— Ох, какая ты солнечная, Ева! — сказал Хазаров. Лицо ее засияло радостью. Она даже, глупая, потерявшая голову, крутнулась перед ним: вот такая! А ему отчего-то неудобно стало. Заговорил громко, торопливо: — А где Григорий? Спит? Подними его, — он словно боялся остаться с ней наедине. — У нас же праздник: новоселье. И, потом, меня избрали секретарем парткома. Один из рабочих так выступил: «Для че попусту тратить слова? Центральный Комитет партии не пошлет к нам, на ударный фронт, недотепу. Товарищ, как видно из биографии, проверен на огне, на фашисте и прочих врагах трудового народа. Голосую — за!» Вот, милая Ева. Много мне теперь помощников надо. Очень много. Для тебя я подобрал ответственнейший участок — комсоргом в «Строймартен». Плохи там дела. Срочно нужно поправлять. И я так забочусь о тебе, что принес спецовку. Оденешься по-рабочему… Завтра в восемь собрание. Пойдем вместе. Буду рекомендовать.
— Комсоргом?! Да я ж…
— Сможешь. Тебе, Ева, обязательно — непременно даже! — стоит повариться в рабочем котле. С трудовой молодежью…
— Не пойму, — растерялась Евланьюшка, — зачем мне вариться? В сказках в котел-то горящий бросались.
— У нас тоже, как в сказке, произойдет: бросишься в котел такой, какая сейчас, а выйдешь… Душа твоя станет красивой!
— Чудной ты, Рафаэль! Душа-то, как и лицо: если красивое, стало быть, красивая, если корявое, значит, уж корявая.
— Не скажи! За смазливое, привлекательное личико негодная душа-то и прячется: меньше вниманья обращают.
— Не понимаю! Ничегошеньки. У меня… плохая душа?..
— Не обижайся, Ева. Я ведь добра желаю. Но… в твоей психологии… Понимаешь? Есть что-то…
Из соседней комнаты раздался заспанный голос Григория (как благодарен был ему Рафаэль в эту трудную минуту!):
— Говори, Раф, напрямки: с душком психология! И душок-то буржуйский, заразный. Верно, выветрить бы его. На крепком народе.
Но Евланьюшка, как и утром, в один миг вывела мужа из разговора:
— Ты хоть помолчи! У тебя вообще никакого душка: ни нашего, ни чужого. Ты — пустышка. Мячик! Семушке для забавы…
— Зачем так? — вступился Хазаров.
Она помрачнела. «Он за него? — для Евланьюшки это было неожиданностью. — Я, значит, с душком? Червивая? И, стало быть, порченая? И потому не наша? Чья же? Какого буржуя дочь?»
— Давайте без ссор и раздоров! — сказал Хазаров. — У нас новоселье или нет? Григорий, вставай. Я и тебе нашел работу: газетчиком. Тут, оказывается, издается многотиражка. Боевая, дельная газета. Но где же ванная?
Евланьюшка включила свет в зале. Словно хотела сказать: прежде всего здесь посмотри. И оцени. В углу на резной подставке стоял большой ящик, блестящий лаком, — радиоприемник. На нем паслись белые фарфоровые слоники. Рядом, против окна, возвышался массивный письменный стол с мраморным прибором и высокой лампой-грибком. Два кресла для гостей. Диван, обитый черным дерматином.
— Да вы неплохо обставились! — похвалил Хазаров. — Музыка — кстати. Соскучился по музыке. И впрямь, Ева, где вы все это достали? Мы будто и не на стройке, а в Москве.
— Достали — и ладно, — сказала Евланьюшка, медленно приходя в себя от неприятного разговора. Но все же со страхом поглядывала в сторону смежной комнаты: как бы опять не ляпнул чего Григорий! — Что ты, младший помощник, требуешь отчета от старшего квартирмейстера? Вроде б такое не полагается, а?
Говорят, летняя ночь коротка: заря с зарей сходится. Плюнуть бы на всех говорунов. Для вора да лихоимца мала ночь. А для человека переживчивого — как дороженька, ночь… Изобьешься, измучаешься, а конца и края не увидишь.
Глаза выплакала Евланьюшка: как она наденет спецовку? Кто же на нее глянет тогда, кто порадует? Мастер в Москве, когда заказывала платье, сказал: «Вам лучше подойдет облегающее. У вас…» Да что вспоминать? Она и думать-то не думала о спецовке.
Красивая ущербная луна долго глядела в окно. И, вольная, ушла. На мертво-бледной стене означился большой крест-тень от рамы. Она ведь и знала, что это отсвет, однако ей сделалось так жутко, будто молчаливо-важная луна поставила крест на всей ее жизни.
Покаялась Евланьюшка: «Зачем я, дурочка, вечер скомкала? Повеселились бы — и на душе спокойней. А то как убила радость. Тетя Уля учила: «Ох, Евланьюшка! Близкий дружок твой радуется, а ты вдвойне. Ты, прелесть моя, множь ее, радость-то, да приголубливай. Не жалей душеньки. Не раскрошится она, не рассеется. А близкий еще ближе станет…»
— Не получается по-твоему, милая тетя.
А крест-то растет… Поперечинки его угрожающе дрожат. Он вроде спрута. Он тянется к ней… Что ему надо?..
Семушка закричал во сне: «Папаня, я падаю. Труба-то, труба…» Григорий проснулся, зашептал, похлопывая сына: «Мальчик мой, я тут. Не бойся. Я ж тебя снял с трубы. Ты со мной. Спи». И Семушка успокоился, засопел ровно. А ей самой захотелось взвыть. Такое на душе томленье! «Ох, мамочка! Я одна-одинешенька-а. Да хоть бы цыган сопливый попался-а. Убежала бы, не дрогнула-а. Назло всем…» Встала Евланьюшка. Диван не очень удобен. Сидеть на нем, может, и ничего, а спать… Да будь он пуховым, коль скверно на душе, так разве поможет?..