Подошла к окну. Этот крест не только пугал, он уже убивал ее. Завесить бы окно, но чем? Хазаров спал на балконе. Она увидела — рука его попала меж стальных прутьев решетки и висела плетью. «Ему плохо! — вспыхнула она. — Мы его стесняем. Очень и очень плохо! Я виновата…» Опершись о подоконник, Евланьюшка привстала на цыпочки, чтобы увидеть Хазарова. Он спал, как обычно, уткнувшись лицом в подушку. В черных густых кудрях его жило электричество. Когда Рафаэль расчесывался, оно трещало, словно радовалось. Ей захотелось сесть рядом, коснуться волос и разбудить электричество. Она открыла одну дверь балкона. Взялась за ручку второй, потянула, затаив дыхание. Скрипни дверь — умрет. Опять — не раньше и не позже! — закричал Семушка: «Ой, ой! Мне больно. Я поцарапался…» Евланьюшка, как вориха, отпрянула от двери. Дрожа, утайкой влезла под одеяло. Закусила угол подушки и замычала от боли. Где-то далеко пропели петухи. Но и они скоро успокоились. А ночь все не кончалась. Летняя короткая ночь…
Встала Евланьюшка, когда засинелись окна и в форточку, звеня, полетели орды комаров. Пошла в коридор. Здесь пахло известью и свежей краской. Она включила свет. И в глаза сразу бросился узел, принесенный Хазаровым. Она присела перед этим узлом, но только дотронулась — но рукам, по телу пробежал знобящий, неприятный холодок, будто коснулась жабы.
«Разве не проходят здесь важные совещания, конференции? Не записывают речи? Я могу и в библиотеку… Читают тут книги? Или технической секретаршей. Ах, я червивая! И забываю: мне непременно даже стоит повариться в рабочем котле…»
И Евланьюшка запричитала впервые всерьез: «Люди любимые, что же вы со мной, нежным цветком, делаете? Нежный цветок ставят в хрустальную вазу. Милые, милые, вы же бросаете в лужу-у… Где ваша жалость? Где ваша мудрость? Люди любимые, женщину юную даже тираны в шелка одевали-и. Что же теперь? Рыцари вывелись? Ласка повяла? Сердце заглохло? Милые, милые, плачу я. Убьет меня это…»
Но делать нечего. Скоро проснутся мужчины. И Евланьюшка развязала узел. Серые брюки, сшитые из грубой материи, такая же длинная серая куртка и большие мужские сапоги — вот во что она должна нарядиться. «Он смеется надо мной. Он… — Евланьюшка вспомнила ту курскую модницу, что ехала в поезде. Лучше б она в такой наряд оделась. — Ах, тетя Уля! Погляди ты, погляди же на этот подарок. На сердце мое опускается черная туча — надеваю одежду унылого кучера. Даже в холопьем театре такой маскарад не в почете… Милая тетя! Нет, не заплачу я. Ради любви моей — утаю свое горе!» Подскакивая то на одной ноге, то на другой, Евланьюшка надела брюки. Пуговицы никак не лезли в тугие петли. И она, застегиваясь, поломала ноготь. В Москве, в парикмахерской, делая маникюр, мастер рассыпался соловьем: «Давно я не имел радости украшать такую изящную ручку». Самый видный ноготь испортила Евланьюшка. Что теперь, обрезать их все?..
Она посидела, пытаясь успокоиться. Да где там! И принялась мерить сапоги. Ох, велики! Сердясь, разорвала свою ночную рубашку, подмотала. Мало! Под руку попались Семушкины брючки — и их изорвала. Все одно — хлябают. Мамочка родная! Навернула и портянки Хазарова. Вздохнула — теперь, кажется, впору. Оставалась лишь куртка. Когда Евланьюшка надела и куртку, с лица ее уже градом катился пот. Хватаясь за щеки, пылавшие огнем, она долго ходила по коридору, топая, как солдат.
— Григорий, вставай. Ты не узнаешь жену. Очень ей идет рабочая одежда, — рядом, а главное, неожиданно прозвучал голос Хазарова.
Евланьюшка замерла на месте: подглядывал?!
— Ты… не больна? Что с тобой? Лица нет, — встревожился Хазаров. — Переживаешь? Смущает одежда?
— Ой, что ты, Рафаэль! Я с радостью… Я… Сказал же ты: нужны верные помощники. Разве в Москве я надела бы это? Ой, не смотри так! Я, правда, с радостью. Сапоги, брюки…
Она замолчала. Хазаров, видно было, чует ее фальшь. Да что фальшь! Все лицемерие, наспех сдобренное напускной душевностью, ложный порыв. «Я пропала! Господи, да помоги мне! Как он глядит-то!.. Это не Гриша, которого можно водить за нос. Господи, ну что же? Вот, гаснет нежность… В глазах-то, на лице — досада, разочарованье… Ну, кто мне поможет? Глупая я, невезучая-а-а… Не полиняла б и в этой одежде…»
— Ты мне не веришь? — вскричала Евланьюшка с отчаянием. — Честное слово, я с радостью. Комсоргом? Да хоть в пекло! Рафаэль…
Он молчал. Это молчание, явное его отчуждение, очень обидели ее. Евланьюшка сорвалась с места. Протопав тяжелыми сапогами по комнате, бухнулась на диван и разревелась. Но даже в эту горькую минуту ей мучительно хотелось, чтобы Рафаэль присел рядом, утешил, рассеял сомненья. И сам, однако, хорош. Оскорбил недоверьем. А за что? Улыбнулась против воли. «Я слабая, могу и сомневаться, и страх держать… А ты… У Гитлера был…»
Из спальни вышел Григорий. Мстя за вчерашнее, уколол в самое сердечко:
— Ты еще можешь плакать?! Мне думалось, прелесть моя Евланьюшка совсем закаменела, — и с глупой усмешечкой обратился к Хазарову: — Доброе утро, Раф! Не подскажешь, что с ней? Открыла новый способ умываться?