— Придется доложить игумену и управляющему, что упорствуешь во грехе. Пусть сами думают, куда тебя: от храма отлучить, анафеме предать, на каторгу отправить. Напрасно, сыне, упрямишься. Плетью обуха не перешибешь. Без бога — не до порога, все под ним ходим, — сказал поп, собравшись уходить. — Надумаешь покаяться, беги ко мне! Поучу тебя, что сказать надо, — и ушел, охая, как побитый.
Не о Федотке, не о монахах, торгующих камешками, не о боге горевал поп, а о себе. Когда Федоткины рассказы дошли до настоятеля (игумена) монастыря, он вызвал заводского попа и кричал на него хлеще пьяного извозчика:
— Ты, поп, виноват во всем, в твоей пастве — распущенье, разврат, богохульник Федотка. Не покается богоотступник, ты будешь в ответе!
Грозился сдернуть с попа рясу, сбрить ему гриву, заточить его в монастырское подземелье, приковать там на цепь.
Заводской поп лишился сна, аппетита, покоя, вроде биения крови у живого не замирала у него забота, чем выжать из Губанова Федотки покаяние, а если не покается, как убрать его с завода, чтобы больше о нем ни слуху ни духу. Еще несколько раз пробовал уговаривать, пугать упрямца, но тот дерзил ему, и все смелей, смелей, и дошел до того, что сказал в лицо, при людях: «Кому же хранить правду, если попы и монахи продали, пропили ее? Скажи, батюшка, кому? Молчишь. Некому? Да, остались у правды одни мы — Федотки. И тебе, батюшка, не разлучить нас с правдой. Больше не приставай ко мне!»
После этого поп забросил думать о покаянии, всю мысль, всю злость сосредоточил на избавлении от парня: схватить, проклясть, засудить, сослать, заточить, заковать в кандалы… Но для этого надо было доказать невинность монахов Паисия с Платоном и виновность Федотки. Это было равно тому, как доказать, что мрак и ночь — белые, день же и свет — черные. А игумен монастыря подгонял:
— Поспешай, отче, поспешай! Долготерпелив и многомилостив господь вседержитель, но и его терпению бывает конец.
Работа у домны была трудная и называлась горячей, огненной, и весь доменный цех тоже назывался горячим, огненным. Но Федот не променял бы его ни на какую другую. Особенно приятно было ему, что он дает заводу самое главное, его плоть и кровь, его жизнь — чугун.
В свободные минуты парень любил припадать к глазку, через который наблюдал за утробой домны.
Расплавленный чугун становился белым и казался легким. Он ходил, завивался, прыгал и плясал фонтанчиками, как вскипяченная круто вода. Готовый, он выливался из печи в большой огнеупорный ковш жарким, ослепляющим водопадом. Казалось, что ранено само солнце и вот истекает своей солнечной кровью. По всему цеху бело-огненным дождем рассыпались искры, окна цеха пылали, в ночное время на небе играло зарево.
О попе, о монахах Федотка не думал, он давно решил: если будут еще приставать — выйду в церкви на хоры, где певчие, и расскажу всю правду. Пусть тогда монастырская шатия пеняет на себя. У домны он и сам будто переплавился в чугун, стал тверже, и ему никто не страшен.
Забастовки, бунты стали обычным делом, только в редкие дни газеты не сообщали о них. В начале тысяча девятьсот семнадцатого года революционные волнения охватили всю страну, а в марте царь и все подцарки были свергнуты.
Весть о революции в Железновский завод пришла сначала по телеграфу на имя управляющего заводом. Но управляющий и начальник почты скрыли ее от народа. Через несколько дней в завод приехали из губернского города уполномоченные: один от Временного правительства, другой от губернского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.
В заводе устроили свое свержение царизма: отстранили от дел исправника, урядника, стражников, отобрали у них оружие. Сторонники Временного правительства выбрали свой комитет, а сторонники Советов — свой Совет. Все лето, до осени не было в заводе определенной власти, и жизнь мало изменилась против дореволюционной. До революции всей железновской жизнью ворочал управляющий заводом (хозяин жил не в России), и после революции он же остался главным воротилой. Он принимал и увольнял рабочих, он устанавливал заработную плату и цены в заводской лавочке. Совет рабочих депутатов спорил с ним, требовал, но приказать не имел власти.
Осенью тысяча девятьсот семнадцатого года произошла Великая Октябрьская революция. С этого момента в Железновском заводе начались крупные перемены. Всю власть взял Совет рабочих депутатов, комитет Временного правительства разбежался. Завод отняли у хозяина и объявили всенародной собственностью, для управления им выбрали тройку из рабочих. Прежнего управляющего хотели то арестовать, то расстрелять, а кончили тем, что посадили его в плохонькую тележонку с убогой лошаденкой и отпустили на все четыре стороны: «Поезжай куда знаешь!»
Моросил затяжной осенний дождь, дороги заливала липкая слякоть, колеса на ухабах захлебывались в ней. Управляющий сидел нахохлившись, ссутулившись, рукав в рукав. Было мокро, холодно, трясла дрожь. Его посадили в тележонку прямо из мягкого кресла, в одном костюме, не позволили надеть ни пальто, ни плаща.