А обсуждали они природу парадокса. Франсуа рассказал Жюлю о своем недавнем открытии: последний человек, который покинет корабль, будет одновременно и последним человеком, его не покинувшим. И Франсуа прямо спросил у своих профессоров: «Что такое парадокс?» Они знали, но не вполне были способны сформулировать точное определение, вернее, это далось им нелегко, они обратились к словарям и выдали стандартное: «Абсурдное высказывание, истинное внешне или наоборот». Но Франсуа и Жюлю это определение показалось недостаточным и даже неточным, и они поладили на том, что парадокс – это, скорее, утверждение двух противоречащих высказываний, которые тем не менее истинны оба. Жюлю было довольно просто принять правдивость двух взаимоисключающих утверждений, поскольку в музыке это почти обычное явление, которое отчасти позволяет ей избежать земных разногласий, даже при самых жестких противоречиях.
И вот сейчас, лежа на больничной койке в Нью-Йорке, Жюль понял: парадокс, единство противоположностей в театре куда более грандиозном, чем весь мир, внутри бесконечности времени и пространства, и был для него решением. Он понимал теперь, что никогда не сможет покинуть Париж, и он его не покинет. Но ему придется покинуть Париж, и он его покинет. Вот оно. Все сошлось, и Жюль был счастлив. Но это было сложно, болезненно и требовало определенных усилий. Он мог умереть в любую минуту или жить до ста лет, как и большинство людей, и, конечно же, так было всегда. Но сейчас для него самого его обычное состояние обострилось, будто во сне или в кинофильме, где он обвязан взрывчаткой и должен решить, какой проводок перерезать – красный или синий. Насколько легче пришлось бы героям, если бы все подобные устройства строго следовали правилам, наподобие правил уличного движения, принятых во всем мире. Красный сигнал всегда означает «стоп». Но этот «стоп» для механизма бомбы, или же он предупреждает: «Стоп! Не режь красный провод!»?
Жюль сбросил тонкое одеяло, спустил ноги и встал с постели, думая о том, что любое движение может стать для него последним – даже попытка открыть дверь шкафа и дотянуться до спортивного костюма на полке или наклониться и взять кроссовки левой рукой. Освободившись от больничной одежды, он сел и надел шорты и майку. Было страшно наклоняться к шнуркам, чтобы завязать их, но выбирать не приходилось. Затем он встал и вышел из палаты в коридор. Спортивного вида люди в одежде для бега, идущие по больничному коридору, не столь подозрительны, как, скажем, небритый слабосильный старик, медленно бредущий в больничной рубашке с прорехой, сквозь которую виднеется его зад, когда он с усилием толкает перед собой стойку с капельницей, к которой прикован.
Когда Жюль шел на юг по Амстердам-авеню, его так и подмывало побежать, но он сдерживался. Денег у него не было, так что пришлось пройти три или четыре мили до отеля. Оказавшись у себя в номере, он чувствовал себя превосходно. Нарушив недавний режим экономии, он заказал еду в номер и с удовольствием, созерцая миллион мерцающих огней на величайшем частоколе из небоскребов – близких и далеких, поужинал консоме, салатом и грейпфрутовым соком. У них даже была французская минеральная вода «Бадуа». Сам не зная почему, Жюль решил, что хорошо бы выпить водички, утолить жажду.
Он сидел один в своем номере, уже потеряв все или теряя все с нарастающей быстротой, но не чувствовал страха, восхищаясь светом, очертаниями комнаты, даже формой бутылки «Бадуа» и мириадами огней, пронзающими сумрак подобно звездам. Из своей высокой башни он смотрел на десятки шпилей, озаренных разноцветными лампами, словно отделанные драгоценными камнями верхушки обелисков в стиле ампир. Приятнее всего была тишина. Не слышно было ни улиц внизу, ни потоков воздуха, который даже в тихий день наверняка со свистом проносится за окнами.
Как странно было оказаться в спальне, расположенной гораздо выше Эйфелевой башни, и обозревать далекие дали, по которым рассыпаны здания, сияющие белыми огнями, что новогодние елки, цепи мостов, похожие на синие ожерелья, и громадные корабли, беззвучно проплывающие через гавань, – этакие конькобежцы, медленно шествующие с факелами по черному льду. Но не было здесь ни ветерка, ни почвы под ногами, и он мучительно затосковал по дому. Все эти величественные сооружения ничего не стоят, если на другую чашу весов поместить обычные вещи – такие скромные и человечные. Не об этих изумительных башнях, невероятно уменьшенных перспективой, думал он, а о людях: о Жаклин, об Элоди, о Катрин – маленькой и взрослой – и о Люке.