Так вот каков этот пресловутый негодяй, эгоист, анархист, при одном лишь имени которого Полетта приходит в ярость. Оказывается, он человек спокойный, рассудительный, склонный к иронии. Пока по замку сновали люди, приехавшие на похороны, Пьер, не зная куда деваться и стремясь хоть немного отвлечься от своих душевных мук, прогуливался по парку с Блезом, и сначала темой их беседы была живопись.
— Вот как? Чёрт возьми! Совсем не ожидал, дорогой зять, встретить здесь человека, для которого имя Моне не является предметом дурацкого глумления… В нашей семье искусство не в чести… А странно мне снова очутиться в Сентвиле. Как деревья-то вымахали! Сколько лет я здесь не был? Двадцать два — двадцать три? Наверно, без меня никто не видел в молодой поросли именно молодую поросль… Покойная матушка, не в обиду ей будь сказано, находила, что тут настоящие дебри.
И он повёл рукой, указывая на кусты, пронизанные солнечным светом. Некоторое время оба молчали.
— Извините меня, мосье д’Амберьо, — начал было Пьер.
Блез перебил его: смешно, называть своего зятя «мосье».
— Ну, хорошо, Блез… я плохо знаю ваши работы. Как-то раз видел небольшое полотно — жанровую картину. Мне кажется, вы очень далеки от импрессионистов.
Блез пожал плечами.
— Я не люблю эпигонов. Только потому, что в наше время некий умник изобрёл способ писать картины разноцветными пятнышками, все принялись их сажать. Давай, валяй, нажаривай, точечки, пятнышки, солнечные зайчики — чем не пейзаж? Чудно, любопытно, новый путь к успеху. Погодите немного, скоро за это возьмутся и бонзы из Академии художеств. А мне наплевать, я иду своей дорогой.
После короткой паузы он продолжал:
— Странно всё-таки… Какое время пришло! Искусство погрязло в технике… всякие там трюки и фокусы считаются самым главным… Наше поколение ненавидело Энгра. Он ужаснейшая каналья, это верно. Надо было решительно отвернуться от него, как и от всей луи-филипповщины. Но хоть он и живописал, в угоду публике, любовные шалости Юпитера, развлекавшегося на глазах своей разгневанной супруги в объятиях весёлых бабёнок, или изображал «Апофеоз Гомера» и прочую чепуху, а всё-таки он знал, что такое человеческое лицо… Готов держать пари, что вы не читали Лакордера. Я и сам недолюбливаю достопочтенных отцов церкви. Но как-то раз мне попалась под руку книжица этого самого доминиканца Лакордера. Я развернул её, прочёл несколько строк. Всего несколько строк, а вот до сих пор сидят они в памяти. Мысль выражена там не очень правоверная. «Даже если б не было ни Христа, ни церкви, ни жизни сверхъестественной, сердце человеческое осталось бы единственной нивой, на которой давали бы ростки и созревали семена грядущего…» Неплохо для мракобеса монаха, правда? Как хотите, а по-моему, слишком уж у нас носятся с «натурой»… Грязная тряпка, а на ней луч солнца… или там какие-нибудь цветочки, не говоря уж о яблоках. Раз, два — готово! Ей богу, всё нутро переворачивается. А ценители пускают слюни, восхищаются: «Ах как красиво!» Ну что ж, это их дело…
Пьер стал защищать Сислея и Ренуара.
— Ах, так? Вы думаете, я на них нападаю? Нет, они большие мастера. Можно сказать, энциклопедисты в живописи. Когда-нибудь их оценят. А сейчас им приходится туго… И всё же это не причина, чтобы не искать правды. Правда — это сердце человеческое. Так что, знаете ли, Лакордер говорит верно. А как раз человек-то мало-помалу и исчез из поля зрения художника. Ну да, я знаю, Ренуар писал купальщиц, а дальше что? Наши крупные мастера — и в этом как раз их мастерство — изображают всё подряд без разбора. Для них человеческое тело — такая же натура, как яблоко или камень. Вернее сказать, они пишут тело, одежду, но не людей. А я хочу писать людей. Вы не курите?
И он разжёг свою трубку.
— Мало-помалу художники отказались от важнейшей части своей работы. Безотчётно отбросили её, с головой утонули в своей пресловутой натуре. Ну и вот, они становятся изощрёнными художниками, но только на свой лад, однобокими художниками. Глаз их пленяют блики света на шелку, на чудесном, драгоценном шелку… Но ведь это только шёлк… А поскольку наши верховные жрецы, академики, выписывают на холсте вторжение галлов в Рим, а какой-нибудь Шокарн-Моро рисует поварят и мальчишек из церковного хора, — значит, никто не имеет права писать психологические жанровые сценки!.. А не то прослывёшь мужланом. Неужели так никто и не решится запечатлеть необыкновенную борьбу великодушия меж двумя людьми, столкнувшимися в дверях. Боюсь, никто не посмеет. Знаете, как это бывает у благовоспитанных людей? «О нет, сударь, только после вас!» А самого так и подмывает наступить «сударю» на любимую мозоль… Но, говорят, такие пошлые сюжеты для живописи не годятся…