— Мы с вами принадлежим к поколению, которое ускользнуло от войны. Едва-едва. Нам повезло, но это нас и принижает. Другие, — те, кто сражался под Рейхсгофеном или в Луарской армии, те, кто воевал под командованием Шанзи или Базена, имеют право судить и рядить решительно обо всём, что происходит на белом свете. Так они полагают, во всяком случае. Государство перед ними в долгу; молодёжь, женщины, деньги, которые тратят на Люксембургский музей, наши военные авантюры в Африке, ссора царя с микадо — всё подлежит их суждению, от них ничто не ускользнёт. А мы-то, несчастные! Проходите сторонкой. Кто вы такие? Шпаки. Вы не воевали, ваше дело маленькое. Не вы сложили свои головы на поле брани. Ну, и помалкивайте. Можете сидеть сложа руки, можете выкомаривать что-нибудь, можете убираться куда угодно… Что ж, очень мило. Положение выгодное, глядишь, все и позабыли о тебе. Работай тишком, молчком. Но предположим, что завтра — война. Ведь французы готовы растерзать англичан в клочья из-за того, что англичане носят бакенбарды, ходят в клетчатых костюмах и надевают золотые коронки на свои длиннущие зубы. Тогда нам с вами каюк! Ведь и вы и я ещё призывного возраста. Раз-два, раз-два! Левой! И если мы уцелеем, несмотря на технический прогресс, достигнутый в артиллерии с тысяча восемьсот семьдесят первого года, и на применение в армии велосипедов, мы, в свою очередь, станем ветеранами, уверуем в свои особые права и обязанности в отношении всего, что происходит… Вы сами, Меркадье, — свой злейший враг. Разумеется, родня — это родня. От её опеки иной раз удаётся избавиться. Но вот что человека мучает, что, как тень, следует за ним повсюду, — это своего рода социальная совесть, которая не даёт ему покоя, мучает, когда турки режут армян, когда войска стреляют в шахтёров или когда в провинциальном городке неизвестно почему избивают евреев…
— О-о!.. — протянул Пьер. — Ну уж это меня ничуть не тревожит!
Слова эти вырвались из глубины души, и Блез замолчал. Ну, должно быть, хорош гусь мой зять Пьер Меркадье. Впрочем, не удивительно, раз он мог пятнадцать, кажется, лет выдерживать супружескую жизнь с моей сестрицей.
В тот день, когда Сюзанну нашли на горе, Бланш Пейерон спустилась вечером на кухню за лекарственным отваром для больной и заметила там высокого, неуклюжего и лохматого парня, вертевшего в руках фуражку. Это был Бонифас, пришедший справиться о найденной им девочке. Бланш не сомневалась, что он явился за вознаграждением, нашла, что спаситель Сюзанны славный малый, и выслала ему пятьдесят франков.
— Доволен он был? — спросила она у горничной.
Розина ответила, что она не знает, что парень казался очень смущённым и раз десять принимался благодарить.
— Пятьдесят франков? — воскликнула Полетта, услышав от Марты о выданной Бонифасу награде. — Да ведь для деревенского парня это целое состояние! — Про себя же она подумала, что подобная щедрость развращает слуг. А дядюшка рассудил, что хватило бы и двадцати франков.
Ивонна спросила Паскаля:
— А как, по-твоему, это много — пятьдесят франков?
Паскаль принялся подсчитывать. Сколько Бонифас зарабатывает в день? Франков пять, пожалуй! Может, и того меньше. Значит, ему надо копать землю дней десять, чтобы заработать пятьдесят франков.
— Стало быть, — сказала Ивонна, — за жизнь Сюзанны дали столько, сколько землекоп заработает за десять дней?.. А я думала, она стоит больше.
— Ну, и глупая же ты! — возмутился Паскаль. — Жизнь цены не имеет. Надо же было сколько-нибудь дать… А сколько ни дай, хоть сто франков, хоть тысячу — всё покажется мало, если рассчитывать, как ты говоришь…
— Да почему же пятьдесят франков?.. А что можно купить на пятьдесят франков?
— Костюм, например. Или что-нибудь другое… Целую уйму вещей. Разумеется, граммофона не купишь: он стоит сто сорок семь франков. Да и зачем Бонифасу граммофон?
— А если ему захочется?
— Перестань! Какая ты спорщица! Если крестьянам вздумается покупать себе граммофоны, что же получится? Да и то Бонифас, можно считать, получил на третью часть граммофона.
— Значит, чтобы получить на целый граммофон, Бонифасу пришлось бы спасти ещё и нас с тобой. Ну уж за тебя-то, поганый мальчишка, мать не даст пятидесяти франков!
Они подрались, вцепились друг другу в волосы, как вдруг Ивонна принялась целовать, целовать Паскаля, как безумная.
— Пусти меня, Ивонна, пусти же! Розина идёт!
А Бонифас теперь каждый вечер после работы являлся справиться о здоровье Сюзанны, хотя ему больше нечего было рассчитывать на награду. Он приходил на кухню и торчал там часа два, пока его не выставляли за дверь. Он не произносил ни слова, только смотрел в ту сторону, где, по его мнению, находилась больная барышня. Он приносил ей цветы и вовсе не первые попавшиеся по дороге, а те, которые росли на вершине горы: дикую гвоздику и маленькие голубые цветочки, которых никто не любил, кроме него; вероятно, он отправлялся за ними задолго до рассвета, — ведь в половине седьмого он уже работал на постройке санатория.