Уткнувшись головой в постель, я молчала. Мне было жаль его до смерти и больно за него, но душа моя была полна восторга перед великой душой великого нашего старца о. Алексея, действительно полагавшего душу свою за люди своя.
— Александра, долго я буду тебя ждать? — услыхала я его ласковый голос. И в голосе его что–то дрогнуло. Я знала, что батюшка не любил, чтобы в нем замечали его праведность.
Быстро оправившись, я стала рассказывать ему что–то незначительное и веселое, чтобы он отдохнул. Он смеялся и велел еще рассказать. Исполнивши его желание, несмотря на его уговоры остаться, я ушла. Я была последняя, и он мог хоть немного отдохнуть.
Помню особый день, чуть ли не последний, когда батюшка велел всех к нему пускать. С раннего утра началось. Я пришла к вечеру и конца не было видно. Двери келлии старца о. Алексея не затворялись: один входил, другой выходил.
Когда я взошла, он полулежал. Рубашка его была расстегнута и грудь его высоко подымалась. Лицо было белее полотна, но глаза были большие, глубокие, темные и горели внутренним священным огнем. В нем был один дух. Казалось, великий старец не замечал свой болезни и изнеможения. Он пропустил не один десяток душ, но с каждой новой душой дух его все больше разгорался. Вместо того, чтобы душой уставать от тяжелых переживаний и от смрада грехов, которые мы ему приносили, и которые, по его же собственному выражению, он оставлял у себя, он все больше и больше разгорался духовно. Ведь в это время батюшка почти что не служил. Читать или молиться ему не было времени — его осаждали со всех сторон.
Жизнь мира была очень трудная. Люди приходили все измученные, потеряв почву под ногами. Церковь была почти всегда в опасности от различных скорбей и волнений. И все это бурлило вокруг него и волны этой бури подкатывались к «берлоге» (так он любил называть свою комнату), но разбивались о дух великого старца о. Алексея.
Ясно было, что он берет силы не извне, а из своего внутреннего сокровища, из своего сердца, наполненного Духом Святым, где Господь уже сотворил обитель Свою.
Иногда приходили спрашивать батюшку о разных духовных лицах, о разных событиях церковных, поскольку они касались о. Константина и Маросейской церкви. Он освещал всегда все правильно и, бывало, как скажет, так и случится. Духовенство же знал так, как будто жил с каждым из них. Редко скажет, что не знает кого–нибудь. Он не только знал очень многих, но знал, что каждый из них стоит.
Бывало придешь, а душа ноет от безпокойства, и он тебя тревожно встретит:
— Ну что? Что случилось?
А расскажешь ему, в чем дело, он так спокойно ответит:
— Ничего. Это все обойдется, — и объяснит тебе все, как должно произойти.
А когда что касалось непосредственно о. Константина, бывало, придешь рассказать батюшке свою тревогу, а он:
— Нет, нет, ничего. Я знаю, что с ним сейчас ничего такого не случится. Ну, расскажите про себя. — И сразу сделается покойно на душе и чувство, что батюшка зорко следит за всеми, кого любит, и не даст их в обиду злу.
И забывалось, что ведь он тоже человек, что у него свои немощи, свои заботы, свои скорби. Мы привыкли к тому, что он был все для каждого из нас. Мы твердо знали, что каждый из нас, приходящий к нему, получит облегчение, но мы не хотели видеть, что он сам несет наши страдания и берет на себя наши нужды и печали.
Как–то прихожане церкви, где служил мой отец духовный, были недовольны своим настоятелем и хотели предложить настоятельство моему «отцу». Я очень этого испугалась, так как время было опасное.
Прихожу спрашивать об этом батюшку.
— Пусть принимает. Непременно принимает, если ему будут предлагать это… и вообще там… — сказал он с убеждением и таким тоном, точно это было нужно для Церкви и миновать этого нельзя.
Действительно, уже после батюшкиной кончины о. Константину дали должность, от которой никакие старания не могли его освободить. Тогда я поняла слова батюшки, что он нужен для Церкви, и твердо поверила, что до последнего о. Алексей будет охранять его.
Было время, когда запрещали поминать Святейшего. О. Константин и о. Сергий упорствовали в этом [276], а это было очень опасно.
Я умоляла батюшку убедить моего «отца» и надеялась, что батюшку–то «отец» мой послушает. Как–то вечером прибегаю к батюшке на квартиру и спрашиваю: был ли мой «отец». «Имя», отвечают мне, улыбаясь.
— И долго же он с ними двумя говорил.
— Ну что же, уговорил?
— Не знаем. Да вы сами подите спросите.
У батюшки сидел кто–то чужой. Ясно говорить было нельзя. Поклонилась ему в ноги и спрашиваю:
— Уговорили, батюшка, «моего–то»?
Он озабоченно и с любовью посмотрел на меня.
— Кажется… да… Долго пришлось говорить. Очень упрямы, не понимают, можно и иначе. Это не значит изменять. Очень уговаривал долго.
Можно было понять, что он, уговаривая, прилагал к этому все старания, но что он за последствия не ручается, если его не послушали. У меня опять заскребло на душе.
— Батюшка, родной, скажите Богу, чтобы «мой» послушался!
Батюшка тотчас же почувствовал мою тревогу и уверенно сказал: