Вечернее музучилище требовало от меня воскресных «жертвоприношений» – обязательных посещений гармонии, теории музыки, музлитературы. В нашей учебной группе оказалось человек десять, из них только трое школьников: знакомый мне виолончелист Коля (кажется, Бубнов), сын священника, с которым мы играли в ансамбле, и девочка из нашей школы Стелла, и тот и другая старше меня на класс. Остальные, уже взрослые, играли на разных инструментах, и только у меня со Стеллой и еще у одной совсем взрослой девушки фортепиано было основным инструментом. Если занятия теорией музыки не представляли особой сложности, то этого не скажешь о гармонии (полифонии). Не помню почему, но я оказалась в этой группе опоздавшей на четыре-пять занятий, о чем всегда очень сожалела, так как трудно было сориентироваться в абсолютно незнакомом коллективе без помощи. Но со Стеллой мы сразу стали держаться вместе. Оказалось, что наш преподаватель гармонии (ни о каких учебниках тогда не было и речи) читал лекции, которых никто не записывал полностью, и задавал задания – по строчке басовой мелодии для определения созвучий с тремя другими голосовыми партиями, то есть для построения аккордов. Эти задания выполнял один Коля (создавалось впечатление, что только с ним и работал наш учитель), причем оба держались несколько высокомерно, как посвященные в мистические элевсинские таинства, недоступные остальным смертным. Во всяком случае, подобно афинским гражданам, никто к ним с расспросами не обращался. По признанию Стеллы, ее, как и остальных, настигала настоящая паника от еще непонятной терминологии типа «альтернация», «модуляция», «разрешение субдоминанты» и прочего. Когда я появилась с опозданием, в моем распоряжении оказались только небрежные и неполные записи Стеллы, которые я, конечно, тщательно разобрала, привлекая своих домашних и пытаясь понять логику. И вот на следующий же раз я постаралась выполнить задание и засыпала лектора вопросами, чем вызвала у этого преподавателя настоящее изумление (по словам Стеллы, у него действительно «отвисла челюсть»). Видно, я расшевелила и остальных, которые устыдились, поверив, что не боги горшки обжигают, и понемногу группа начала наконец подтягиваться: записывать все как следует, спрашивать непонятное и пробовать решать задачки. И все же наш контрапунктист (имени не припомню) вряд ли был асом в своем деле. Ведь чуть ли не самыми яркими воспоминаниями об этих занятиях, увы, у меня сохранились звуки за стеной: каждый раз, когда только начиналось наше постижение тайн контрапункта, в соседнем классе разворачивалась распевка вокализов уже немолодой певицы Аллы П-ой с глубоким, бархатным голосом, но с уморительно-неблагозвучной фамилией, которая, к сожалению, оказалась нам известной и начисто затмевала все прелести ее пения. Уходя с занятия, мы все распевали ее вокализы и особенно одну строчку романса, ее она разучивала с завидным упорством: «Видел я, как пролетала ласточка в небе… А… А-а-а!»
Почему-то мне совсем не запомнились преподаватели музлитературы, и поэтому предполагаю, что они менялись. А вот концертмейстером неизменно оставалась замечательная пианистка и ближайший друг моей Ольги Васильевны Елизавета Сергеевна, чьи дочки-двойняшки так чудесно пели дуэтом и были моими любимыми подопечными пионерками, а одна из них – председателем совета отряда. Елизавета Сергеевна изумительно легко читала ноты, всего лишь просмотрев их за какие-то несколько минут, а потому казалось, что ее репертуар вообще не имеет границ. Когда же мы не могли сдержать своего восхищения, она только улыбалась и приговаривала что-то вроде «Побойтесь Бога, это только кажется». Праздниками оказывались те, увы, немногие воскресенья, когда к нам приходили из филармонии музыканты симфонического оркестра. Во всяком случае, первые концерты Чайковского и Грига я слышала живьем в их исполнении, в самый свой нужный возраст, то есть, как говорят психологи, в сензитивный период. Вспоминая эти времена, благодарна судьбе, что у меня была такая возможность, даже если это исполнение не было идеальным. Понимала ли я тогда это? Наверное, далеко-далеко не так, как сейчас.