Вообще же, залезая под сугробы памяти и вспоминая старшие классы школы, я как-то особенно остро чувствую всю справедливость рассуждений испанского писателя и мыслителя, большого поклонника Льва Толстого – Мигеля де Унамуно. Он размышлял о единстве «внешней» истории (государственной политики и королей прежде всего), которую он считал поверхностной и даже лживой, и «внутренней» (народной, познаваемой через его быт, фольклор, искусство, даже через пейзаж). В этой внутренней истории он ценил отпечаток «народного духа», его «интуитивное миросозерцание». Не ошибусь, если признаю, что именно в пятнадцать–семнадцать лет мое мировосприятие носило такой малорациональный характер, поскольку все же было обусловлено семейным бытом. Как говорится, «своих мозгов» для понимания нашего общественного существования еще не хватало, а повседневная наша жизнь в большой степени определялась отцовскими проблемами этого времени.
Во-первых, в вузах полным ходом разворачивалась антисемитская кампания, которая резко меняла настроение отца, вызывая порою негодование и разочарование в людях. Запомнилось, как возмущался он, отстаивая при прохождении по конкурсу свою коллегу по кафедре Марию Исаковну Каган, чья дочка Сима, чуть постарше меня и росшая без отца, была всегда под его опекой; как сильно был огорчен и встревожен, когда на ученом совете «прокатили» хорошего историка, доцента Лазовского (его машина потом долго стояла у нас в саду, пока он искал новое место работы за пределами Полтавы), да и другие неприятные истории, хотя бы того же оперировавшего меня хирурга.
Во-вторых, в это время резко повысились требования к квалификации преподавателей и их профессиональному росту, наука из специальных исследовательских учреждений шагнула и в образовательные. Наш отец, как я теперь понимаю, получил в московском Литературном институте не самую плохую общую гуманитарную подготовку, но более всего, конечно, литературоведческую. Сужу по тому, что ее ценил, например, ставший несколько позже очень известным филолог и философ Алексей Федорович Лосев, который в довоенное время, отлученный репрессиями от Москвы, какой-то период оказался его коллегой по факультету и любил вести с ним беседы на литературные темы. В довоенной же Полтаве место было только на кафедре русского языка, и отцу пришлось переориентироваться на чтение языковедческих курсов. Но к началу 50-х годов его специализации и самообразования оказалось недостаточно, и от отца, избранного к тому времени заведующим кафедрой, требовались научный рост и кандидатская диссертация. Хорошо понимая, что его самое лучшее время, загубленное войной, уже прошло, отец все же повернулся лицом к научной работе, невольно иронизируя над собой и своими товарищами по «науковым» занятиям. Он тогда трезво оценивал и библиотечные возможности провинциальной Полтавы с полусохранившимися архивами в сравнении с книжными сокровищами Москвы, его смешили местные квазинаучные конференции, где долго и важно дебатировались вопросы разграничения «вэлыкодэржавного шовинизму» и «украйинського национализму», типа: «Як трэба казаты “Ленин”: з м’яккым [л’] “Лэ´нин”» (а это великодержавный шовинизм) “чи з твэрдым [л]” (украинский национализм)? – «Как нужно говорить “Ленин”: с мягким [л’] или с твердым [л]?», и глубокомысленно и серьезно принимали резолюцию: «Трэба казаты посэрэдне» («Нужно произносить промежуточно»). Мы с Колей тогда часто хохотали, слушая отцовские украинско-русские (макаронические) «байки». Например, диалог двух «сидельцев» о традиционном «курячем» и «интеллектуально-науковом» способах высиживания своей продукции: «Сыдила квочка, як та цяця, На яйках, продолжая род. Наоборот, / Один доцент про граматычный род / Пысав научну працю…» Подобные шутки были особенно актуальны среди отцовских коллег «в эпоху административного приобщения масс к науке», как он тогда выражался.
Тем не менее папа стал активно копаться в уцелевших полтавских архивах в поисках малоизученных материалов, интересных в языковом отношении. В связи с выбором темы, как я сейчас понимаю, он сначала обращался за научной консультацией в Киев к уже известному тогда историку-слависту Леониду Арсеньевичу Булаховскому. Однако вернулся разочарованный то ли его равнодушием, то ли явным снобизмом по отношению к «неостепененным» фронтовикам и навсегда решил связать свою научную ориентацию с любимой Москвой и непременно найти своих старых учителей, особенно профессоров И. В. Устинова и Д. Н. Введенского.