Его биография иногда даже кажется искусственной, настолько она – точная иллюстрация представлений об идеальном советском человеке и об идеальном пролетарском писателе: происхождение – рабочее, сын железнодорожного мастера; интересы и занятия, помимо литературной работы (классический взгляд 20-х годов, что актриса первую половину дня должна проводить за ткацким станком, а уже вечером идти играть в театре) – рабочий в депо, инженер-мелиоратор, занимающийся и рытьем колодцев, и изобретением новых способов бурения земли; инженер-землеустроитель; разработчик новых гидро– и паровых турбин.

Такое ощущение, что Платонов был некоей санкцией, некоей возможностью и правом всего советского строя на жизнь. Похоже, во всем том народном движении, которое в 1917 году свергло монархию, был огромный запас внутренней правды («Революция была задумана в мечтах и осуществляема для исполнения самых никогда не сбывшихся вещей».[5])

Потом, при большевиках, этот запас стал стремительно и безжалостно растрачиваться, и вот время, когда Платонов и советская власть разошлись, – это, по-моему, есть тот момент, когда последняя правда в советской власти кончилась.

Как мы знаем, к их «разводу» власть отнеслась спокойно, а для Платонова это была невозможная трагедия, и он еще долго пытался себя убедить, обмануть, что правда есть, что она ушла не вся: «Как мне охота художественно писать, ясно, чувственно, классово верно!» (Записные книжки. С. 64).

Финал и для самого Платонова, и для его народа был безнадежен. Правды в советской власти давно уже не было ни на грош, и сломленный Платонов заключал: «Если бы мой брат Митя или Надя – через 21 год после своей смерти вышли из могилы подростками, как они умерли, и посмотрели бы на меня: что со мной сталось? – Я стал уродом, изувеченным, и внешне, и внутренне.

– Андрюша, разве это ты?

– Это я: я прожил жизнь».

(Записные книжки. С. 229).

<p><emphasis>Михаил Эпштейн</emphasis></p><p>Летописец Священной истории</p><p>(вместо послесловия)</p>

У меня нет сомнений, что Владимир Шаров – один из величайших писателей своего поколения. Причем писатель для всех, а не для избранных – ничуть не переусложненный, открытый для чтения и понимания, хотя, в отличие от некоторых своих современников, он никогда не заигрывал с публикой, не прибегал к намекам на злобу дня.

Нужно только вчитаться – и тогда его текст электризует читателя силой мысли и динамикой сюжета. Это смесь истории и фантасмагории, богоискательства и психопатии – опыт проникновения в коллективное бессознательное российской истории.

Шаров – историк не только по образованию, но и по мироощущению. Он чувствовал историю органически, как протяжение своего «я» и своей родословной в глубину времен. От него я впервые услышал, еще в начале 80-х, про концепцию русской истории как самоколонизации: власть завоевывает свою страну с жестокостью, присущей именно колонизаторам, и относится к собственным землям как к колониям. Много позже эта мысль была развернута систематически другими исследователями, например, в книге Александра Эткинда «Внутренняя колонизация».

Когда в 2003 г. я вернулся в Россию после тринадцатилетнего отсутствия, Володя первый сказал мне о том, что уже тревожно носилось в воздухе: при всем блеске новоотстроенной постсоветской Москвы, историческая жизнь России начинает течь по тем феодальным, царско-боярско-опричным руслам, которые были проложены еще до петровских реформ, в средневековой Московии. Володя оказался прав на много лет вперед.

Своими романами Шаров открыл огромную историческую тему: Россия как новый Израиль, Москва как четвертый Иерусалим (после Рима и Константинополя). Этому народу, верующему в свою богоизбранность, по сути, безразлично, возводить храмы или крушить их, совершать подвиги или преступления, поскольку «священное», которым он одержим, находится по ту стороны добра и зла и делает неразличимыми облики Бога и дьявола. Шаров открыл эту тему – и, по сути, закрыл ее; его безвременный уход в каком-то большом смысле завершает целую эпоху. Российская история, все еще остававшаяся «священной» в советское время, в ХХI веке стремительно десакрализуется, не оставляя места для таких грандиозных теолого-эстетических конструкций.

Удивительно и обидно, что почти во всех газетных некрологах о Владимире Шарове повторяется одна и та же неизвестно кем брошенная фраза: «Писателя называли провокатором за сравнение большевизма с православием». Ничего провокационного в этом сравнении нет, так же, как и в уже достаточно традиционном представлении о марксизме как о вывернутой наизнанку религиозной доктрине спасения.

В своих романах и эссе Владимир Шаров работал с глубочайшими матрицами российской истории, сочетавшими ветхозаветное, новозаветное, сектантское, богоборческое, атеистическое, и все эти матрицы накладывались одна на другую, в чем мы убеждаемся сегодня яснее, чем когда-либо.

Перейти на страницу:

Похожие книги