Поезд тронулся, застучали по рельсам колёса, убаюкивая своим тактом пассажиров. Елизавета Андреевна сидела одна в купе — так было лучше, проще, надёжнее. За окном мелькал сменяющийся пейзаж, на коленях лежал зелёный ридикюль с серебряной застёжкой — единственное, что сохранилось от прежней жизни. На сердце стало легко и весело, счастья мирной пеленой обволокло её душу, её сознание. Ровно год назад по этой же самой дороге она ехала во Флоренцию, не зная, что эта поездка перевернёт её привычный мир, избавит от оков и подарит истинную, несравненную любовь. А дома, рассуждала она, всё по-прежнему, свет только и будет делать, что обсуждать их семью, осуждать её поступок: для кумушек в лице Надежды Марковны, Веры Аркадьевны и её дочери Анны Васильевны, а также наивной-добродушной Марфы Ивановны появится новая тема для сплетен; станут они злорадствовать за её спиной, перемывать ей косточки, осуждая и жалея племянника, тут Надежды Марковна молвит: "Я же говорила, что не след было связываться с Калугиными, у них мораль испорченная, а та пошла вся в отца!" Остальные, сделав жалобные лица, кивнут в знак согласия и глубоко вздохнут.
Пока поезд мчался на юго-запад, где-то под Москвой, в своём родовом имении тихо умирала Вишевская Елена Степановна, а у её изголовья неотлучно находился почерневший от горя Григорий Иванович. А в Санкт-Петербурге, окружённая сыновьями и внуками, плакала Калугина Мария Николаевна, злившаяся на дочь и рассуждая примерно так: "Раньше думала, что Лиззи станет моей опорой и поддержкой в старости, а нынче понимаю — истинную привязанность к матери питают сыновья — им-то всё и достанется после меня".
Много было ещё толков-пересудов, гуляли слухи по дальним поместьями и столичным надушенным салонам, стали Вишевские притчей во языцех, но всё то не волновало более Елизавету Андреевну — вечный город, возведённый на руинах величайшей Империи, встречал её ярким полуденным солнцем. Сердце её забилось всё быстрее и быстрее, двигаясь словно во сне, она вышла из вагона на перрон и упала в тёплые объятия. Всё видимое пространство, гул голосом, стук колёс соединились воедино и расплылись как в тумане, она не могла говорить, не могла держаться на ногах, ибо силы её оказались на исходе после пережитого. Она не видела ничего, только ощущала на щеках и губах поцелуи, когда Иммануил, откинув сетку вуали её шляпы, целовал милое, прекрасное лицо, шептал:
— Не волнуйся, любовь моя, я уже здесь с тобой и никакая сила не посмеет разлучить нас.
Он помог, поддерживая её, добраться до экипажа, раздался цокот копыт, замелькали перед глазами дома вечного города. Елизавете Андреевне было всё равно, что творится вокруг, всю ту дорогу от вокзала до дома она провела в полузабытье, прижавшись мокрым от слёз лицом к плечу Иммануила. Оба хранили глубокое молчание, ибо в душе осознавали истинное положение вещей и то, что они сожгли все мосты, соединяющие с прошлым. Экипаж остановился у ворот виллы, увитой пышным виноградником: тут проживали мексиканские послы — до их возвращения на родину. На террасе под крытым навесом стояли плетённые стулья вокруг круглого стола, на котором всё ещё оставались чашки с недопитым кофе.
Иммануил дал Елизавете Андреевне возможность как следует отдохнуть и привести себя в порядок после дальней, трудной дороге. Как только голова её коснулась подушки, то сон буквально обволок её сознание и она провалилась в нечто чёрное, глубокое, не видя сновидений, полностью отгородившись от внешнего мира. Пробудилась Елизавета Андреевна вечером, когда на землю опустилась темнота. В саду шуршал ветер, по окнам и крыше бил-стучал дождь, густые тени наполнили комнату и показалось ей, будто то злые, бесплотные духи пришли за её грешной душой: это-то и заставило её окончательно пробудиться, страх неизвестности вырвал её из сладкого сна, явив реальность происходящего. Встав с тёплой постели, Елизавета Андреевна зажгла свечи, умылась, расчесалась и, надев лёгкое вечернее платье нежного розово-персикового цвета, спустилась вниз в гостиную, где собрались в ожидании достопочтенные господа.