Res est sacra miser. Эта формула точно выражает то, что первобытный человек представляет и чувствует при виде какого-нибудь несчастного, если только придавать слову sacra его полное значение: не «достойное уважения и почитания», а «обращенное в особое положение, которое запрещает приближаться и дотрагиваться до него». Миссионер Казалис нашел хорошие слова, чтобы передать эту идею. «В языке коренных жителей, — говорит он, — счастье и чистота являются синонимами. Когда басуто говорит, что его сердце черное или грязное, это также может означать, что его сердце нечисто или удручено; а когда он говорит, что его сердце белое или чистое, то только объяснение может дать понять, идет ли речь о невиновности или о радости. Наши первые обращенные не понимали, что вовсе нет осквернения в том, чтобы приблизиться к освященной еде, будучи нездоровым… Страдания, всякого рода несчастные случаи, которым подвержено человечество, рассматриваются как загрязнение и называются так же»[62].

VI

Почти всюду в первобытных обществах серьезная и продолжительная болезнь принимает вид загрязнения или осуждения. Тот, которого она постигла, считается, следовательно, res sacrae. О нем перестают заботиться, к нему относятся с равнодушием, которое нам кажется бесчеловечным (и которое на самом деле является лишь страхом); в конце концов его покидают. Такое поведение в отношении больных часто интриговало наблюдателей. Миссионер Гумилла, например, так выражал свое замешательство: «Я так никогда и не смог узнать, как в голове индейцев (здесь я говорю обо всех описываемых мной народах) сочетаются и согласуются, с одной стороны, та большая любовь, которую родители питают к детям, привязанность, сильная или слабая, которую испытывают друг к другу супруги, и, с другой стороны, равнодушие, доходящее до полного забвения, к тем же самым лицам, когда они заболевают. Более того, как примирить это равнодушие, столь варварское и бесчеловечное, что едва этому веришь, когда становишься его свидетелем, с теми слезами, стонами, с теми столь живыми проявлениями скорби, которые они выражают во время похорон и погребальных церемоний?

Это заходит столь далеко, что даже когда больной или умирающий является главой дома и отцом многочисленной семьи, всецело от него зависимой, то все равно никто им не занимается. Ест он или не ест, пьет или не пьет — никому нет до этого дела. Отношение этих язычников позволяет предположить: либо они бесчувственны, либо они желают больному смерти. И тем не менее, очевидно, что и то и другое неверно. Когда наступает время еды, они ставят перед гамаком, в котором лежит больной, ту же еду, какую дают и другим. Он ест? Хорошо. Если он не ест, это тоже хорошо. Никогда в течение всей своей болезни больной не слышит ни слова утешения и не видит ни одного человека, который поднес бы ему кусок… Можно подумать, что я преувеличиваю, однако, что бы я ни сказал, мои слова никогда не передадут черствую неблагодарность этого безжалостного окружения»[63].

Вместе с тем Гумилла сам признает, что эта бесчувственность лишь внешняя. И если, следовательно, индейцы с какого-то момента больше не проявляют никакой заботы о своих больных, то нужно, чтобы эти заботы отныне казались им по крайней мере бесполезными или же чтобы опасения, более сильные, чем их сочувствие, не позволяли бы оказывать их. Именно это в действительности и происходит во многих племенах. В Парагвае «принадлежит ли больной к самому низкому классу или пусть он будет касик, или вождь, которого уважают и боятся, лекарь все равно не прилагает больших усилий, да и другие заботятся о них не больше. Неважно, спит больной или нет, принимает он пищу или нет. Ему приносят немного того, что едят другие. Если он отодвигает это от себя из-за отсутствия аппетита, если он говорит: «Я не голоден», то и не настаивают… Максимум того, что заставляет делать естественное сострадание обитателей дома, состоит в том, чтобы отгонять мух, садящихся на лицо больного. Если он стонет, издавая обыкновенное «ай», то ему отвечают каким-нибудь добрым словом…»[64]

Перейти на страницу:

Похожие книги