Прошел еще месяц, и я осознала, что она, возможно, не догадывается. Мне, может, предстоит ждать много лет. Она, вероятно, состарится в этом доме, с сыном и подчиненной ее родителей, так и не поняв, что ей полагается меня бросить. Ее раздражение на меня уляжется, белокурые волосы сделаются бело-седыми, она потучнеет. Когда ей исполнится шестьдесят пять, мне будет восемьдесят с чем-то – просто две старухи со старым сыном. Ни для меня, ни для нее пара не идеальная, но, может, сгодится. Эти отношения – славная утеха, и я подумала, их может хватить мне на неопределенно долго, этого тайного хлеба. И вот однажды после обеда мы с Джеком возвращались из парка и заметили вдали нечто.
Сгорбленный серый человек. Кли. Волосы у нее не потускнели – потускнела кожа. И лицо серое. Изможденное и раздавленное бременем до того тяжким, что всякому видно: эта женщина терпеть не может собственную жизнь. И вот так она собиралась ее прожить – сидя на бровке, куря. Сколько она уже тоскует? Месяцы – теперь это стало очевидно. Она закурила, как только мы привезли Джека домой. Такое происходит постоянно: мимолетная страсть пересиливает истинный путь человека, и дальше уже ничего не поделаешь. Я глянула на Джека: он озабоченно хмурился.
Он мне не поверил.
Она подняла голову и смотрела, как мы к ней идем. Ни взмаха рукой – лишь усталый брык сигареты в канаву.
Один из любимейших моих сериалов – о выживании одного человека в глуши[23]. В недавней серии у этого человека застряла в камнях нога, и ему ничего не оставалось – лишь отпилить стопу крошечной ножовкой. Он пилил и пилил, а потом отшвырнул кусок своей стопы в кусты. Она была черно-синей. В нашем случае стопа должна была отпилить себя – и освободить человека. Освободить Кли. Я бы сделала это нежно, церемонно, однако с не меньшей несгибаемой решимостью. Я содрогнулась; вырвалось паническое поскуливание. Так, как вышло, когда мать Кубелко забрала его впервые, не получится, мне уже не девять лет. Я никогда не оправлюсь. Но нельзя удерживать его, удерживая ее, это не по-матерински, не по-супружески и добром вряд ли кончится. Берись за ножовку. Пилить, пилить, пилить, пилить.
Настоящие свечи пожароопасны, поэтому я купила электрические церковные, включавшиеся, если их тряхнуть. Тридцать штук – трясти пришлось много. Аудиодиск с грегорианскими хоралами – не «наша песня», но очень похоже на то, что мы слушали по радио в то первое утро. Я поставила этот диск, потихоньку, и выключила весь свет. Мы с Джеком смотрели на пластиковые язычки пламени, плававшие в темноте; среди них была одна всамделишная свеча – гранатово-смородиновая, которую я подарила ей почти два года назад. Комната мерцала и светилась. Я пыталась плакать молча, чтобы ребенок не заметил. Рот перекосило, он открылся, слезы катились в него потоком. От мысли остаться опять одной после того, как мы были втроем – от мысли о тишине и безупречном порядке после всего этого шума.
На то, чтобы уложить Джека спать прежде, чем Кли вернется с работы, у меня было сорок минут. Я выкупала его, словно в последний раз. Его колыбельная песня выбиралась из меня наружу как панихида, и я открыла «Косматую семейку»[24], однако сказка оказалась чересчур сокрушительно уютной – с поправкой на обстоятельства. Джек завозился и забеспокоился.
Я сказала, что вера здесь ни при чем, нельзя все время получать что хочется. Но он был прав. Настоящая мать швыряет свое сердце через забор и лезет следом.
Я закрыла «Косматую семейку», выключила свет и взяла его на руки.
Джек взглянул на меня; его интересовало, куда делась сказка на ночь.