…В стеклянном тумане, над широкой рекой – висят мосты, над гранитной набережной стоят дворцы, и две тонкие золотые иглы слабо блестят… Какие-то люди ходят по улицам, какие-то события совершаются. Вот царский смотр на Марсовом поле… и вот красный флаг над Зимним дворцом. Молодой Блок читает стихи… и хоронят «испепеленного» Блока. Распутина убили вчера ночью. А этого человека, говорящего речь (слов не слышно, только ответный глухой одобрительный рев), – зовут Ленин…
Воспоминания? Сны?
Какие-то лица, встречи, разговоры – на мгновение встают в памяти без связи, без счета. То совсем смутно, то с фотографической четкостью… И опять – стеклянная мгла, сквозь мглу – Нева и дворцы; проходят люди, падает снег. И куранты играют «Коль славен…».
Нет, куранты играют «Интернационал».
Падает снег. После вагонного тепла – сырой холодок оттепели пронизывает, забирается в рукава и за шиворот. И что за идея ехать ночью в Царское?!. Но делать нечего – приехали, и обратного поезда нет.
Тускло горят фонари. Ветки в инее. Звезды.
– Эй, извозчик…
Сани мягко летят по рыхлому, талому снегу.
Городецкий обнимает меня за талию, галантно, на поворотах. На коленях у нас Мандельштам. Гумилев с Ахматовой – на переднем извозчике указывают дорогу, это они и выдумали ехать на ночь глядя в Царское. Им-то что – царскоселы. «Но нам-то, нам-то всем». В самом деле, глупо. После какого-то литературного обеда, где было порядочно выпито, поехали куда-то еще – «пить кофе». Потом еще куда-то. В первом часу ночи оказались на Царскосельском вокзале. От «кофе», выпитого и здесь, и там, головы кружились.
– Поедем в Царское… Смотреть на скамейку, где любил сидеть Иннокентий Анненский.
– Едем, едем…
В самом деле, как раньше не догадались? Удачней нельзя и придумать, не правда ли? Ночью, по снегу, в какой-то закоулок Царскосельского парка – на скамейку посмотреть. И за это удовольствие ждать потом до семи часов утра – первого поезда в Петербург!..
Но «кофе» действовало, головы кружились.
– Едем, едем…
Вот – приехали. В вагонном тепле – укачало. На талом холодке развезло. Право, как глупо. Зачем приехали, куда приехали?!.
Гумилев с Ахматовой (им что – царскоселы) впереди – указывают дорогу. Мандельштам на моих с Городецким коленях замерзает, стал тяжелый, как мешок, и молчит. За нами на третьем извозчике еще два «акмеиста», стараются не отстать; у них нет денег на расплату, отстанут – погибнут.
У каких-то чугунных ворот – останавливаемся. Бредем куда-то, по колено в снегу. Деревья шумят заиндевевшими ветками. Звезды слабо блестят. Идем в том же порядке – мы с Городецким под ручки ведем Мандельштама, все тяжелеющего и тяжелеющего. Сугробы все глубже, холод чувствительней. О господи…
Гумилев оборачивается:
– Пришли! Это и есть любимое место Анненского. Вот и скамья.
Снег, деревья, скамья. И на скамье горбатой тенью сидит человек. И негромким, монотонным голосом читает стихи…
…Человек ночью, в глухом углу Царскосельского парка, на засыпанной снегом скамье глядит на звезды и читает стихи. Ночью, стихи, на «той самой» скамье. На минуту становится жутко, – а ну как…
Но нет, это не призрак Анненского. Сидящий оборачивается на наши шаги. Гумилев подходит к нему, всматривается…
– Василий Алексеевич, – вы?.. Я не узнал было. Господа, позвольте вас познакомить. Это – цех поэтов: Городецкий, Мандельштам, Георгий Иванов. – Человек грузно подымается и пожимает нам руки. И рекомендуется:
– Комаровский.
У него низкий, сиплый голос, какой-то деревянный, без интонаций. И рукопожатие тоже деревянное, как у автомата. Кажется, он ничуть не удивлен встрече.
– Приехали на скамейку посмотреть. Да, да – та самая. Я здесь часто сижу… когда здоров. Здесь хорошее место, тихое, глухое. Даже и днем редко кто заходит. Недавно гимназист здесь застрелился – только на другой день нашли. Тихое место…
– На этой скамейке застрелился?
– На этой. Это уже второй случай. Почему-то выбирают все эту. За уединенность, должно быть.
– Как же вам не страшно сидеть здесь по ночам одному? – вмешиваюсь я в разговор.
Комаровский оборачивается ко мне и улыбается. Свет фонаря падает на его лицо. Лицо круглое, «обыкновенное», – такие бывают немцы-коммерсанты средней руки. Во всю щеку румянец. И что-то деревянное в лице и улыбке.
– Нет, когда я здоров, мне ничего не страшно. Кроме мысли, что болезнь вернется.
Он в течение нашего короткого разговора несколько раз повторяет «моя болезнь», «когда я здоров», «тогда я был болен». Что это за болезнь у этого широкоплечего и краснощекого?
– …Болезнь вернется? – повторяю я машинально конец его фразы.
– Да, – говорит он, – болезнь. Сумасшествие. Вот, Николай Степанович знает. Сейчас у меня «просветление», вот я и гуляю. А вообще я больше в больнице живу.
И, не меняя голоса, продолжает:
– Если вы, господа, не торопитесь, – вот мой дом, выпьем чаю – почитаем стихи.