Те же цветы, та же смерть. В стихах этих ключ ко всему Сологубу.
«Искусство одна из форм лжи»? Искренне ли Сологуб считал, что это так? Или, напротив, боясь «до дрожи», чтобы в искусстве его не «подчитал» кто-нибудь «самого заветного», – придумывал – «одну из форм лжи» – такие фразы?
Не знаю. И не важно это. Важно другое.
В лучшем из созданного Сологубом, его стихах, никакой «лжи» нет. Напротив, стихи его – одни из самых «правдивых» в русской поэзии.
Они «правдивы до конца» – и художественно, и человечески. И своей сдержанностью, чуждой всему внешнему и показному, и – ясным целомудрием отраженной в них «детской» души поэта.
Совсем недавно, в одном из ответов на литературную анкету, Сологуб был назван «великим поэтом». Это преувеличение, разумеется.
В искусстве «великое» начинается как раз с какой-то «победы» над тем «страхом перед жизнью», которым заранее и навсегда был побежден Сологуб. Но, конечно, он был поэтом в истинном и высоком смысле этого слова – не литератором и стихотворцем, а одним из тех, которые перечислены в «Заповедях Блаженства».
И вот Сологуб умер. В последний раз, когда я его видел (зашел прощаться перед отъездом за границу, – осенью 1922 года), он сказал:
– Единственная радость, которая у меня осталась, – курить. Да. Ничего больше. Что ж – я курю…
Еще пять лет он «как-то» жил, «чем-то» жил. Курил. Писал «бержеретты», быть может. Теперь он умер.
Умер в полном одиночестве, в бедности, всеми забытый, никому не нужный. От воспаления легких, при котором не теряют сознания до последней минуты, а вот курить как раз нельзя…
В 1914 году летом по Италии путешествовал молодой человек.
Он только что кончил гимназию – это было его первое самостоятельное путешествие. Ему было семнадцать лет, он был очень красив – черноглазый, стройный, высокий, – свободен от всяких забот, вполне обеспечен денежно. Все у него было – молодость, Италия, в которую он был влюблен с детства, деньги, которые можно тратить, не считая, время, которым можно распоряжаться как угодно. Вздумалось – и завтра же можно уехать: ну, хоть в Норвегию, или, напротив, остаться на месяц, на год, на два в этом, чуть старомодном, уютном пансионе, в белой высокой комнате, где ползучие розы заплели широкое окно и сквозь них блаженно синеет Неаполитанский залив… Молодость, свобода, Италия – женщины в него наперебой влюбляются, каждый день в пансион, где он живет, присылаются цветы или надушенные записки, адресованные «красивому русскому синьору». Молодость, Италия, свобода – вся жизнь впереди, все ему улыбается… Рай, не правда ли? Он сам согласен – рай. Но…
Спрашивает он, сам недоумевая.
Отчего, зачем, в самом деле?
Да – молодость, красота, Италия, вся жизнь впереди, все ему улыбается. Но:
Эти жалобы семнадцатилетнего «баловня судьбы», эти горькие «зачем» и «отчего» не пустые слова, не «поэтические образы». Леонид Каннегиссер там же, в Италии, в своей белой комнате с окном в розах – ведет дневник. И в каждой строке этого дневника – то же самое: Зачем? Отчего?
…У меня есть комната, обед, книги и полное отсутствие жалости к тому, у кого их нет.
Италия, молодость, свобода – «рай». Но в раю – больно, и на сердце – «необъяснимый груз».
В одной строке вопрос, в следующей – ответ: «На сердце дрогнувшем»… Да, жизнь «улыбается» этому семнадцатилетнему мальчику, да, кругом него рай. Но сердце у него «дрогнувшее», и ни в каком раю, самом «блаженнейшем», не находит и не найдет оно покоя.
Детские стихи Леонида Каннегиссера странно перекликаются с детскими стихами Лермонтова. Помните:
И странно перекликаются образы, которые они вызывают: Лермонтов «с свинцом в груди», покрытый шинелью, под проливным дождем. Каннегиссер с пулей в затылке, в подвале Чека.
Два «дрогнувших сердца» – нашедших наконец покой…
В «Бродячей собаке», часа в четыре утра, меня познакомили с молодым человеком, высоким, стройным, черноглазым. Точнее – с мальчиком. Леониду Каннегиссеру вряд ли было тогда больше семнадцати лет.