Молхо допил свой чай, оставил чашку на стуле возле себя, повернулся на спину и лег, устремив взгляд в потолок, потом перевел его в сторону коридора, увидел край шкафа, ковер, пол, освещенный светом из кухни, тяжелые ноги домработницы в комнатных туфлях, движущиеся возле раковины, и вспомнил о своей жене — да, это была как раз та точка зрения, с которой она видела мир в свои последние месяцы, лежа здесь, на этом же месте, — и его снова захлестнула гордость от того, что он все-таки сумел справиться с ее смертью дома. Домработница вошла снова, с рюмкой коньяка в руках, и сказала, что это именно то, что ему нужно, это ему поможет, и, хотя ему совсем не хотелось пить, он все же приподнялся, и глотнул, и снова поблагодарил ее, и теперь она наконец закрыла дверь, и он спросил себя: неужто ему суждено теперь превратиться в сексуальную мишень для женщин, ведь для него самого секс — некое далекое и смутное воспоминание, от которого он давно освободился, получив взамен полную сочувствия и сострадания любовь, куда более возвышенное и нежное чувство, куда более сложные и тонкие человеческие отношения. Неужто отныне ему придется понуждать себя к сексуальному возбуждению? А ведь эта женщина, с ее неясным семейным положением, наверняка готова была бы помочь ему растопить его внутреннюю застылость. Но пока он молил всего лишь о передышке — хотя и не знал, кого он молит, а в доме стояла тишина, и серый, глухой дождь барабанил снаружи, и тут он ощутил потребность пойти в туалет, но ему очень не хотелось ходить в ее присутствии в пижаме, а одеваться сейчас казалось ему странным и неуместным.
В конце концов он все-таки поднялся и стал осторожно пробираться к туалету, но, проходя мимо кухни, заметил на столе очередные накрытые кастрюли, и на плите еще что-то варилось, и он вдруг испугался, что она завалит их едой сверх всякой меры, и в раздражении отправился, как был, в пижаме, искать ее по всей квартире — оказалось, что она моет пол в комнате гимназиста, и он попросил не варить так много, потому что они с трудом управляются со всей этой едой; она выслушала его с изменившимся от обиды лицом и начала, даже немного заикаясь, оправдываться, но он уже покинул комнату, зашел в туалет, а вернувшись в спальню, закрыл за собой дверь на ключ и погрузился в дремоту. Проснувшись, он увидел, что ее уже нет, и на обратной стороне его листка было написано, что ей придется купить новые приправы, так как прежний запас уже кончился.
Всякий раз, когда жена пыталась завести с ним разговор о том, женится ли он после ее смерти, ему всегда удавалось увильнуть, свести дело к шутке или продемонстрировать преувеличенное раздражение, в очередной раз доказывая этим, что он не склонен даже думать о такой возможности. Но в одну из летних суббот, после дневного сна, когда они еще лежали в супружеской кровати вместе, под легкими одеялами, и вечерний воздух был приятен и свеж, и субботнюю полутьму рассекали полосы сладкого и теплого света, проникавшего сквозь щели жалюзи, она безо всякого предупреждения вдруг тихо заговорила с ним об этом, и сколько он ни пытался увернуться, притворяясь, будто не понимает, к чему она клонит, не дала ему увильнуть. Ведь он не останется одиноким всю свою жизнь? Но он ответил: «Почему бы нет, кто меня захочет?» И тогда она с непонятной сухостью сказала: «Всегда найдутся такие, которые захотят». И он на мгновенье растерялся от обиды, но промолчал. «Только не рожай детей, — сказала она, — не женись на слишком молодой, потому что тогда тебе придется рожать детей и ты усложнишь себе жизнь». Его сердце сжалось от ужаса, но он все еще надеялся отшутиться. «Почему бы нет, — игриво сказал он, — должен же я за кем-то ухаживать». Но она замолчала, будто ей нечего было прибавить, и он посмотрел на нее: ее лицо было тяжелым и мрачным, и он испугался, что она сердится, и снова начал недовольным тоном: «Я не желаю слышать все эти разговоры о смерти, завтра я буду переходить дорогу, и какой-нибудь псих меня раздавит». Она смерила его трезвым взглядом: «Почему? Тебе достаточно просто поостеречься». И он удивленно рассмеялся. Ее смерть вдруг показалась ему вспышкой ослепительного света, но одновременно — и нависшей над ним угрозой пожизненного одиночества.