Потому что иногда ему именно так и казалось — будто она уже опередила его и ушла по направлению к своей желанной цели, даже вещи все бросила, и записалась в очередь, и уже выиграла настоящий покой, в то время как он все еще торчит здесь, в пустом доме, хлопочет вокруг детей, заботится о еде и ухаживает за ее престарелой матерью. И даже напряженное внимание к нему, вызванное у всех ее смертью, тоже спадало. Люди словно теряли интерес и отдалялись от него, как будто их только и привлекали к нему болезнь и смерть, и даже его дети становились все более равнодушными и ленивыми, уже не бросались, как прежде, стремглав выполнять его указания и не искали одобрения в его взгляде, и он сам уже поймал себя на том, что стал порой впадать в слезливость по самому ничтожному и неожиданному поводу, потому что спустя неделю после окончания траура, в пятницу вечером, когда дочь приехала на очередную побывку, а сын-студент освободился от занятий, и они всей семьей сели за стол, и он сказал дочери, чтобы она зажгла субботние свечи, и она зажгла их, ему на глаза вдруг навернулись слезы. Позже вечером он позвонил своей матери в Иерусалим, поздравить ее с наступлением субботы, а потом поехал в дом престарелых, на соседний склон Кармеля, чтобы привезти тещу.
Почему-то она не поджидала его, как обычно, снаружи, и он прошел через большую стеклянную дверь, занавешенную цветными портьерами, и стал ждать ее в стерильно чистом, нарядном вестибюле, разглядывая шкафы красного дерева со стоящими в них немецкими книгами, которые кто-то из обитателей дома перевез сюда из прежней квартиры. Каждый раз, когда он приходил к ней, его вновь и вновь радовали царившие здесь чистота и порядок, Несколько стариков, умытых и причесанных по случаю субботы, в нарядных костюмах, в жилетках под пиджаками, сидели в глубоких креслах, неторопливо и вежливо разговаривая друг с другом по-немецки, и явно наслаждались жизнью, как будто давно примирились с ней и все пережитое ими на их веку уже перемололось и размягчилось в сладкую кашицу. Некоторые были в черных ермолках — видимо, ждали начала субботней молитвы, потому что в маленькой комнатке синагоги, разделенной занавесом на мужское и женское отделения, арабские рабочие торопливо устанавливали пюпитр для кантора, расставляли стулья и раскладывали молитвенники. Живые, черные глаза стариков, отполированные старостью, точно гладкие маслины, то и дело останавливались на Молхо, но лишь немногие знали его как зятя госпожи Штаркман. Он украдкой заглянул в столовую, где царила почти молитвенная торжественность. Куски витой халы аппетитно белели в плетеных корзиночках, и он с трудом удержался, чтобы не взять и себе. Странно, что теща еще не спустилась — ведь он звонком предупредил о своем приезде. Несколько стариков беззвучно поднялись, направляясь на молитву, а оставшиеся — видимо, закоренелые атеисты — покивали им вслед, как будто благословляя. Молхо очень нравилось здесь. Множество цветов и зелени снаружи и внутри. Красные кнопки сверкают в каждом углу, готовые позвать на помощь.
Наконец спустился лифт, и из него вышла теща. Она шла уверенно и быстро, высоко подняв голову, — ни за что не поверишь, что ей уже восемьдесят два. Она извинилась за опоздание: позвонила подруга молодости, когда-то они жили рядом в Германии, еще до войны, а теперь она приехала сюда с дочерью, из Советского Союза. Молхо заметил, что старики смотрят на нее с уважением и симпатией, траур по умершей дочери явно возвысил ее в их глазах, словно бы тот факт, что она отвела занесенную над ней руку смерти в сторону дочери, отныне делал ее бессмертной. Он открыл перед ней выходную дверь, но она вдруг сказала, что ей нужно вернуться — она забыла свою палку. «Не важно, — успокоил он ее, — я с вами, а дома у нас есть другая палка, „оставшаяся от нее“». Она немного поколебалась, но потом сдалась. По дороге к машине он рассказал ей о детях, о домработнице и ее восточных блюдах, признавшись, что не уверен, понравятся ли они ей.