— О, бедные становятся еще беднее, а богатые богатеют. Это так заметно стало в последнее время. Особенно в Нью-Йорке, в этом ужасном городе. Там сейчас сносятся многие бедные кварталы, а на их месте строятся небоскребы с квартирами за сто и двести тысяч долларов. И все куда-то спешат, живут в долг, в долг, в долг. Вся страна живет в долг. А мне страшно за своих внуков. Ах, Америка, Америка. Она живет, как весь западный мир, по принципу Людовика Четырнадцатого: после нас хоть потоп. А ведь мы, русские, наполовину восточные люди, а восточная философия, в отличие от западной, — это философия не сегодняшнего дня, а завтрашнего. Сегодня — ничто. Завтра! Вот о чем надо думать. И Москва думает, всегда так думала. Недаром называется Третьим Римом…
Это последнее его замечание я не совсем понял, но не стал расспрашивать, и мы расстались.
Сегодня после работы попробовал пройти от четырехэтажного океанологического корпуса, где помещается моя лаборатория, к огромному, красивому, как дворец, дому, где я одиноко живу. Продирался через колючки и вдруг вижу — куст дикой азалии весь в красных цветах, в рост человека. А рядом — огромные деревья, дубы, а вместо листьев иголки, как у ели, и много маленьких прошлогодних шишечек. А иголки — плоские и мягкие, скорее, узкие жесткие листья. У самого дома нашел еще одно такое же дерево, и на нем табличка с названием «хемлок». О, так это же дерево, которое растет только в Америке. Я же видел много хемлоков в лесах под Хановером, там, где их верхушки безжалостно откусывали дикобразы-поркупайны. Только в тех лесах хемлоки были не такие высокие. Теперь уже я смотрел на хемлоки как на старых знакомых. Вот стоит в густом лесу большое дерево без листьев. Только огромные белые цветы на ветках. Издали похоже на яблоню. Подходишь ближе, срываешь цветок и видишь, что он не имеет отношения к яблоне.
Кроме того, в местных лесах, окружающих обсерваторию, много настоящих толщиной с руку лиан и всяких вечнозеленых растений, ведь это южные края. И вот цветок, очень похож на наш нежный голубенький подснежник, а попробовал сорвать — оказалось, что у него очень жесткий, как веревка, ствол стелется по земле, как граммофончик, и листья жесткие, как у брусники.
Странно, наверное, было смотреть на одинокого русского, который после работы, надев старые джинсы и грубую куртку и вытаращив от восторга глаза, продирался куда-то через непролазные колючие заросли.
Вышел из автобуса, и поначалу даже страшно стало. Все смеются, кривляются, одеты кто во что горазд. Вхожу в сабвей — странные, ободранные «зубы» входного устройства. Опять жетоны для проезда — токены — по девяносто центов. Поезда по-прежнему покрыты черными спиралями краски. Надписи на стенах: «Пожалуйста, не сорите, не ешьте, не плюйте, не включайте радио».