Первым поднимался обычно дядя Вася, а за ним уже все остальные, в том числе, последним — Петро. Кстати, тут, наверное, как это я сейчас понимаю, Петро и уловил однажды, что сможет снова захватить лидерство: опередил как-то дядю Васю — и с ходу сам полез в воду, в кошель с бревнами. Сноровки, опыта у него не было: бревно зацепил ненадежно, скомандовал: — Вира! — и сразу же, без этой, якобы ленивой, нерасторопности дяди Васи, подтянул к себе следующее.
Тем он и перегородил себе путь к отступлению: соскользнувшее с захвата бревно пошло с высоты эстакады прямо на него. Бежать в воде было некуда — и он нырнул под плот. Его едва выловили тогда под бревнами — уже нахлебавшегося воды, безвольного, с жутко мертвым, тусклым взглядом: дядя Вася все приподнимал ему веки и упрашивал:
— Ну, Петя… Петя… чего ты?.. Слышишь?
Петра откачали, но этот случай, кажется, окончательно сломал его. Он даже покорно выслушал разнос, который устроил ему Силкин:
— Убирайся отсюда к чертовой матери!.. Гад! Паразит!.. Отвечай за тебя, бандеровца несчастного!
Я не любил Силкина: может быть, из-за отца, на которого тот смел строжиться, хотя отец все равно был самым главным, а может, больше из-за того, что Силкин постоянно гонял нас, мальчишек, когда мы затевали игры у лесопилки, за горой опилок у залива.
Почему он нас гонял — до сих пор не пойму. Но это было так упоительно — играть в рыхлых и чистых навалах, провисших над водой, плюхаться с них в залив, распугивая лягушек, которых там водилось видимо-невидимо, загорать, уткнувшись лицом в теплый хмельной дурман нагретых солнцем опилок. У меня по сей день блаженно обмирает сердце, когда я где-то улавливаю запах свежераспиленного леса.
Лесопилка находилась на той стороне, сразу за тальниковым островом, и из поселка ее не было видно. Остров иногда, в малую воду, смыкался с той стороной, и возле лесопилки образовывалось как бы большое тихое озеро. Это было плохо: ни подвезти лес, ни вывезти его. А горючее отец тогда носил на коромысле ведрами от самой песчаной отмели: дизель «жрал» горючего — пропасть. Но чаще всего перемычка оказывалась под водой, становилась перекатом, и даже осенью, по первому гладкому и чистому льду, мы гоняли там карасей — юрких, безрассудных, мечущихся, взмучивая песок, от берега к берегу вместо того, чтобы уйти в глубину.
От переката, до самой лесопилки, вдоль берега тянулись песчаные бугры, сплошь в дикой яблоне и черемухе, а почти сразу за лесопилкой начинались сопки, густо поросшие липами. Преобладающими ветрами у нас были верховики, от них лесопилка надежно заслонялась сопками, воду в протоке даже не рябило, только медовый запах липы становился тогда ощутимее в воздухе. Потому и любили мы, мальчишки, купаться там, загорать, рыбачить — особенно у сварного бака с соляркой, у острова, куда причаливала халка с горючим.
Времени, правда, тогда мало выпадало для этого: то огороды, то покос, то заготовка дров на зиму. Огороды были на раскорчеванных склонах, их копали вручную, дважды пололи, окучивали, огораживали земляными валами для задержания воды. А покосы находились вообще у черта на куличках — куда на лодках по протокам едва добирались чуть ли не к обеду. Пока догребешь — руки уже отваливаются, а работа, по сути, только и начиналась.
Странно порой слышать сейчас от наших мальчишек и девчонок, что мы-де, взрослые, совсем не думаем «об организации их отдыха». Да скажи я об этом своему отцу в то время, он бы посчитал меня ненормальным. О работе моей отец думал, находил ее, наваливал, а уж про отдых свой я знал сам: отпусти лишь — и не дозовешься. Тут уж мне советов давать не надо было: не загоняй только домой.
И эти песчаные бугры, белые от цветущих яблонь и черемухи, в зарослях которых, играя в войну, мы прорывали бесчисленные лазы, и этот пронзительный аромат ландышей на опушке, у сопок, где не раз сидел я с девчонкой, которая мне нравилась, и эта гулкая сырость незапамятных времен пещер, пугающих, в закопченных лабиринтах, куда, испытывая себя, забирался один, с пучком зажженных прутьев, от огня которых метались по осклизлым стенам мохнатые, как выходцы из тысячелетий, тени, и пряный аромат осенних листьев, прикрывших растопырки колючих орехов, которые я любил, и живой, упругий холод пойманного карася, и сон на чердаке под легкое постукивание дождя, когда вдруг остро начинает ощущаться слежалость, давность заброшенных сюда вещей, и первый лед, чистый, гладкий, лишь с небольшими впаинками горючего газа, у огня которого так сладко греть озябшие руки, а ухнувшись в ледяную воду и хватаясь за хрупкую кромку, борясь с течением, затаскивающим под лед, впервые испытать ужас неминуемой смерти, — все это так и осталось со мной на всю жизнь, и я никогда не сказал бы, что мое детство было обездоленным, несмотря на то, что тогда едва лишь закончилась война.
— Смотри, утонешь — домой не возвращайся! — привычно грозилась мать, когда я убегал на только что ставшую реку, на хоккей с расплющенной консервной банкой.