Людвиг сидел у огня – а воин в длинной, отороченной мехом мантии усмехался перед его воспаленным взором. Прогоняя морок, он обернулся к подаренному портрету и на целую секунду поверил в некую подлую подмену. Разве мог этот молодой герой с русой гривой и глазами-льдинками стать тираном? Мог сменить на багровое убожество свой простой, но ладно скроенный мундир; мог облачиться в нелепую тряпку, сковывающую движения, и сбросить походный плащ цвета грозы? Нет, нет… это не он. Подменыш, а настоящий не вернулся из какого-то боя: пал в итальянских горах, утащен на дно рейнскими русалками, а может, таинственный египетский орден с татуированными лицами поймал его и заточил в золотом фараоновом гробу, в утробе самой чудовищной из пирамид. Нет, нет… Людвиг оскалился, замахнулся и с силой хлестнул себя по щеке.
Да.
Он не думал, что ему будет так плохо, хуже, чем из-за Джульетты. Тогда он еле выбрался из очередного витка недуга, усиленного хандрой: слух стал оставлять его чаще; приступы случались теперь почти каждый день. С пяти шагов Людвиг вообще не различал некоторых звуков, минуты просветления сокращались, поцелуи Безымянной не помогали. Она отныне навещала его не только по субботам, нежная, чудесная, грустная. С ней он бывал счастлив, но в одиночестве его не оставляли горечь – особенно когда он узнал о помолвке Джульетты с Мышиным королем – и необъяснимое предчувствие беды. Пытаясь подлатать себя, он перебрался ненадолго в Гейлигенштадт – лесистый пригород, который казался заколдованным обезлюдевшим королевством, так там было тихо. Там Людвиг наконец примирился с фактом: эта тишина однажды окружит его бесповоротно, и лучше привыкать заранее. Тишина ведь не зла, но целительна, если научиться дышать ею.
Там, под проливными дождями, он завершил сонату, которая, конечно, не стала Лунной: сама мысль назвать ее подобным образом теперь не смешила – ярила. Там же, на пике горя, Людвиг спонтанно написал завещание братьям и большое письмо старине Францу, которому слезливо жаловался на судьбу и здоровье. Были письма и другим: два Джульетте, которая обвинялась в ветрености; одно Карлу, на которого изливалось море неловкой нежности; одно Сальери, которого Людвиг молил «не калечить себя, не догнивать, как догнивает ваш покорный ученик»; одно даже лично императору, который просто слался к черту со всем его паскудным неумением управлять страной. Разумеется, эти письма Людвиг впоследствии, содрогаясь от омерзения, сжег, а вот завещание на всякий случай сохранил. Правда, заставить себя хотя бы написать «Иоганн» на месте имени младшего брата так и не удалось: в те дни Людвиг по-новому, по-черному, оголтело ненавидел покойного родителя. Позже это сменилось тяжелой виной, но в Гейлигенштадте Людвиг прожил свою ненависть сполна, будто впервые. Ведь в первую же ночь, когда его настиг приступ боли и глухоты, ветте явилась, склонилась, окутала шелком волос и, положив ладонь на воспаленные веки, шепнула:
– В тебе бушует буря. Выпусти ее, для этого ты здесь.
И он выпустил, сжав простыни руками, завыв и закричав до сорванного горла.
«Это ты измучил мать и лишил нас ее, чертов вампир», – шептал он потом, не в силах встать.
«Ты отхаживал нас как мог, унижал и превратил в недолюдей, неспособных к доверию и нежности», – шипел, снова и снова перечитывая письмо Терезы о помолвке Джульетты.
«Ты сбросил на меня все, что мог, и я потратил лучшее время, выгрызая нам с братьями хоть что-то», – думал, наблюдая, как молодые кавалеры и дамы в ярких нарядах прохаживаются возле фонтанов.
В те дни он много думал, как сложилась бы его жизнь при… хоть чуть-чуть иных обстоятельствах. Если бы братья были дружнее и с детства одолевали беды вместе. Если бы отец не спился. Если бы мать выжила. Если бы Моцарт оказался добрее или ему, Людвигу, хватило ума сразу принять предложение Сальери. Если бы… А потом, примерно в дни, когда писалось завещание, эти «если» рассыпались как мелкие камешки. Людвиг всегда твердо стоял на земле, везде, где его не держала за руку Безымянная. У него была только одна настоящая жизнь, а не десятки выдуманных.
После этого стало легче: из него, видимо, выплеснулось самое дурное. Он посмеялся: не случайно ведь медики советуют при некоторых болезнях промывать желудок и выпускать застаревшую кровь в таз? Таким кровопусканием – или испражнением, как знать, – стали для него мысли и письма, а после них уединенная природа милостиво взялась врачевать его душу. Стали приезжать друзья. Вернулся аппетит, затем – желание писать, и именно тогда Людвиг начал подарок Бонапарту, своей опоре в трудные дни. Правда ведь – опоре; к образу корсиканца он возвращался во всякую минуту кромешного беспамятства. Представлял кумира, окруженного врагами и лихо отбивающего их удары.