Матье мыл рыбин одну за другой в воде, проводя пальцем по надрезанной плоти, чтобы удалить последние частички внутренностей и слизь. На поверхности реки появились большие кровавые маслянистые круги, они покачивались на волнах, как маленькие всадники на своих скакунах. Затем он вынул из кармана трос с жесткой проволокой на одном конце и широкой петлей на другом и стал обвязывать им жабры, как будто сшивал их вместе, перемежая налимов и угрей, не для красоты, а для равновесия, затем вернул трос обратно в петлю и окунул странное ожерелье в чистую воду. Казалось, что змеиные тела угрей оживают и извиваются между массивными тушами налимов. На дне реки нервно мельтешили мальки, камни, крупные и помельче, как будто плыли куда-то, а вода стояла неподвижно. Неживое и живое почти что принадлежало к одному царству, как бы в результате идеальной гибридизации, некой тонкой гармонии.
Матье подтянул к себе трос, поднял его обеими руками и дал воде стечь. Он выглядел как тюремщик, боящийся перепутать ключи от камер. Он мельком взглянул, куда уносился речной поток под ветками плакучих ив, похожих на зачесанные назад светлые волосы. Затем одной рукой схватил приставленное к камню ружье и забросил за плечо. Это был старый, подержанный винчестер, купленный у городского оружейника. Он сам смастерил и прикрепил к окладу колодки по два сантиметра, так что оружие лежало в его руке идеально и было удобно целиться. Он всегда брал с собой ружье, когда собирался на реку. Если бы он однажды встретил речного грабителя, то уж показал бы ему, как, по его мнению, устроен этот мир, а тот бы точно прислушался к его словам. Но пора было возвращаться.
Эли на крыльце курил трубку. Светило солнце, теплое, нежное, свет пробивался сквозь окна и заливал всю комнату. Марта, склонившись над раковиной, терла губкой форму для запекания. Люк сидел на стуле.
Прижав ухо к маленькому радио, он слушал программу, и его взгляд был неподвижен, как у человека, на которого снизошло великое откровение.
— Джим Окинс! — заорал он.
Марта подпрыгнула, и посуда ударилась о край раковины.
— Ты что так орешь? — сказала она, повернувшись к сыну.
— Обо мне говорят по радио.
— Что за ерунда?
— Джим Окинс — это я, точно я.
— Господи, да это просто радиоспектакль.
— Послушай, и поймешь, что я правду говорю.
— Помолчи, дурачок.
«Дурачок» — так Марта чаще всего называла этого сына, как будто только один дурачок в мире и существовал.
— Это я, говорю тебе, я, блин...
— И не ругайся!
Вне себя, Марта подошла к кухонному серванту, открыла ящик, вынула лист бумаги и сунула его Люку под нос.
— Видишь, в свидетельстве о рождении написано «Люк Вольни». Написано черным по белому, это-то ты можешь понять, писать-то тебя научили, — сказала она, тряся документом. — Последний раз повторяю, вот как тебя зовут, и не иначе.
— На бумаге можно что угодно написать, — сказал Люк, не отрываясь от радио.
— Нет, не все, это официальный документ...
— Ну, значит, это официальные враки.
— И вообще, кто это, Джим-как-его-там?
Видя, что ему не удастся ее переубедить, Люк приложил указательный палец к губам.
Он снова сосредоточился на истории, игнорируя мать, которая никогда не слышала об «Острове Сокровищ», не говоря уже о Джиме Хокинсе.
Увидев, что сын успокоился, она вернулась к своему занятию, качая головой, как будто пытаясь забыть старую, ой какую старую ошибку, возможно поняв, что вопреки себе стала играть по правилам собственного сына. Люк по-прежнему внимательно слушал, его взгляд был обращен на мать, но он ее не видел. Люк приоткрыл рот.
— Окинс! — снова заорал он.
Марта бросила мочалку на дно формы для запекания, оперлась о край раковины, как будто искала не опоры, а собиралась оттолкнуться и вылететь из этой комнаты навсегда, и яростно поджала губы.
Люк остался один и дослушал программу до конца. Затем выключил радио, все еще витая в облаках. Как будто он не знал, что не такой, как все. Мать часто говорила ему, что есть вещи, которые он никогда не сможет сделать, что он этого даже не поймет, потому что не может себе эти вещи представить. Он ничего не мог поделать со своим состоянием. Он же не сам стал таким. В этом виноваты родители. Отец даже хуже, чем мать. Люк был убежден, что если бы он смог выгнать его из семьи, сделал бы это, в то время как мать несла эту ношу, как крест, плачась на людях и ненавидя сына дома.