– Странные вещи тебе воображались. Странные не только для ребенка, – было сказано со сложенными на груди руками. – И запомни, никто плохого тебе не хочет.
– Об извечном и увечном.
Кажется, она уже успела отчаяться. А отчаявшись – разочароваться.
Что теперь был он для нее, когда, кроме скучного, временами бредящего затворника, ничего не осталось? Да и тот – вполовину сверчок, вполовину фретка, причем чей зад, а чья голова – окончательно не решено заводчицей. Ко всему на закорках имелась инкрустированная самоцветами улиточная раковина, в которой при желании не поместился бы даже хвост. Что-то, видать, все-таки позабыл в дыму изобретательской печи демиург, и сказочный уродец, не прижив ни оспы, ни здравого смысла, сохранил незаразным даже семя. Знать, недостаточно чужеродным оказалось оно для того, чтобы дать землистой начинке желанный росток. Нет сил рассказывать о тех последних днях, что не имели ни цвета, ни погоды, берущей пример простосердечно с них, ни радостных звуков, попрятавшихся неизвестно куда; что вообще не существовали.
Пилад в очередной раз сделал все, что мог. Старания заставили его вспотеть и бессильно опуститься на свезенную постель. Без какого-либо осознанного умысла он лег валетом по отношению своей дриады. И всей жизни вообще. Через какое-то время проснулся все в той же нетронутой позе прикованного существа. Смуглое и шелковистое лоно возле самого подбородка смотрело сухо и неприветливо, но впервые открыто, совсем не ладясь с бледным ликом его хозяйки. Пилад вспомнил другое. Устрично-розовое, по-детски пухлое и вместе с тем по-детски же неразвитое. Как-то однажды в не поясненном садистском порыве оно было продемонстрировано Пиладу – не забывавшемуся, не касавшемуся, не кусавшемуся и напрасно не различавшему злорадства. Две женщины словно ошиблись при выборе в отправной точке, взяв чужое и навсегда обрекая друг друга на неузнаваемость.
– Ты как там? – Ольга проснулась и пожелала быть осведомленной.
– Прекрасна мысль лежать между девичьих ног, – пришлось подняться на локоть, чтобы видеть ее лицо.
– Да уж, – ответила она в странной задумчивости, зевая закрытым ртом.
Пилад провел рукой по месту, снова ставшему чужим, но осмотренному им так пристально, что можно было подумать, никогда уже не забудется. Сколько подобных вещей сознание, сдуру похватав молоток и зубило, обещает навсегда запечатлеться в памяти? И сколько разочарований ждет впереди. Ольга никак не отреагировала на его ласки, но Пилад все же попытался в очередной раз завладеть ею. Она не воспротивилась. Опустошившись с новой силой, но не найдя покой, Пилад зачем-то снова завел столь много раз уже безрезультатно возобновляемый разговор, в одночасье издавший треск. За этими словами он беспокоился, тревожась зудом и отвлеченной мыслью, как изощренно природа обустроила только что посещенную сферу жизни: в неопрятности и неизбежности.
А на следующий день она наконец исчезла. Нежин не решался какое-то время называть себе ее имени, обходя стороной и думая почему-то, что такое умалчивание стирает знание бегства и в конце концов должно ее вернуть.
Нежин не ждал, но это уже давно предчувствовала она. В тот день он отправился на прогулку один, без разбора мешая злобу с тоской и не произнеся ни слова. Исчезновение не было просто исчезновением, как пропадает молодость или звук при погружении под воду. Уход соотнесся с аккуратным выветриванием всех приезжих вещей, включая купленную недавно подставку под чашку из мореного дуба и маленькую баночку повидла, в которую иной раз наведывался и сам Пилад. Словно бы все упоминания получилось переловить и переложить бумагой, улыбнувшись бровастому носильщику.
Была ли вообще та нежная ласковая Ольга с тихим голосом и очаровательным, чуточку строгим наклоном головы? Стояла ли она когда-то на пороге с двумя несоразмерно большими для ее потерянного вида чемоданами, захлопнувшимися вместе с ее существованием за спиной у Пилада? Он был зол на нее, но почему-то так отчаянно пытался возродить растрескавшийся в глубине витраж – единственное место, через которое проникал в дымный сумрак его снов свет, пестря непривычными свежими красками. Это могло сойти за попытку оживить отравленную часть самого себя, но теперь истлела и она.
Любопытно, стоило ли родиться заново? Ну, если бы предложение поступило, отказываться, пожалуй, было глупо. В любом случае, после, откормленный и надежно стреноженный пеленкой, он бы даже не узнал о своем выборе, а следовательно, и о верности или, наоборот, поспешности и несостоятельности его.
Жилище в умозрительной яви, пустое и безмолвное, скрывшее свои ходы и изведанные закоулки в полумраке. Кажется, если махнуть, рука увязнет в холодной, липкой массе.
Шорох в кулаке превратился в бабочку, прячущую свою гаденькую сущность за цветастой бутафорией. А та словно специально создана, чтобы при взгляде на нее в ушах слышался сдобный хруст. Испугавшись предательства своей непрочной плоти, вспорхнула и исчезла.