Поскольку речь идет только о созидательной разновидности эроса, она может здесь также противоречить образу Платона, этого глубоко почитаемого нами мужа, — образу, который чересчур мистически окрашен и слишком непластично отлит. Хотя поздний Платон и немногочисленные начатки его собственного учения склоняют поверить в возможность жить в состоянии божественного экстаза, все же в ядре своем платонический культ прямо противоположен мистическому. Мистика всегда коренится в той своеобразной слабости, когда упорядочивающие силы ума уже не могут быть поставлены на службу созидательным, когда их стремятся преодолеть и усыпить, вместо того чтобы покорить и оплодотворить их [или это юношеская незрелость эпохи, которая еще слишком робка, чтобы прояснить ситуацию с упорядочивающими силами], и потому она неизменно чужда тем, кто способен с невиданным успехом превратить открытые мыслью порядки в творческий культ. Обоснование высочайшей идеи благородного в божественном представляет собой лишь сердцевину культа и вовсе не взывает к мистическому слиянию; и сама культовая сила, сила эроса, поскольку по своей структуре он представляет собой
Но «Федр» должен совершить еще одно чудо, о котором нам позволяла догадываться речь Алкивиада в «Пире», когда избороздивший весь мир, развернувшийся в мире эрос связывается в ней с конкретным гештальтом Сократа; чудом, которое возникает из нерасторжимой связи бесконечно прекрасного с конечным телом и которое, как порождение эроса, впервые дает нам уверенность в том, что мы действительно увидели его сущность в космической связности. Ведь если ему удается побудить божественное и человеческое к дружному единению в едином теле, связать эти мировые антитезы в некое единство в возникающем благодаря ему гештальте, то значит он и является творческой силой Бога, которая порождает в своих человеческих представителях образы творения и божественной сердцевины. Этот центр, вокруг которого вращается эрос, образуют идеи человеческой сущности, идеи «справедливости, благоразумия и всего другого, ценного для души»,[191] но прежде всего идея прекрасного, которая лишь изредка поясняется идеей благородного. Ибо только в прекрасном эрос может породить божественных детей человеческой плоти, поскольку только прекрасное космично, как и он сам. Чтобы полностью обеспечить наполнение божественного тела, прекрасное должно не только охватить божественно-бесконечную противоположность человеческо-ограниченного, но и само обрести границу и стать чем-то единичным. Но поскольку сущность прекрасного обусловлена его сплошной округлостью и непроницаемой границей, постольку ни что-либо чуждое не может прорвать контур его гештальта, ни собственное изобилие не в состоянии перелиться через этот край, и поэтому оно не является бесконечным и бессмертным, но не является также и смертным, как конечное, — так как граница всегда ограждает его от всепожирающего хаоса, — и представляет собой вечное, присутствующее в настоящем. И в таком вечном настоящем прекрасное присутствует еще и как единичное, поскольку его структура столь жестка и неразрывна, что не допускает никакого смешения, ни даже связи со всеобщим, поскольку его своеобразная, замкнутая в круг граница исключает всякое второе, как равное ему, — и, таким образом, не охватываемое никаким родом, не влекомое никаким отношением, не допускающее никакого сложения ни с тем, что до, ни с тем, что после, не связуемое ни с тем, что рядом, ни с тем, что позади, некое Единственное и Неповторимое составляет условие прекрасного. Итак, прекрасное есть уникальное и совершающееся в настоящем, но в то же время законосообразное и вечное замыкание бесконечного божественного в конечном теле для постоянного живого обращения в нем, и только оно может породить нечто сферическое; ведь все остальные человеческие блага не могут вовлечь божественное в исполнение этой задачи, поскольку они отделены от космоса, либо границы их слишком неплотны, чтобы удержать его, не дать ускользнуть.