Когда культ принимает более яркую форму, Платон открыто провозглашает эрос порождающей силой и установителем границ. Рубежи нового царства действительны лишь в той мере, в какой уста еще могут приблизиться к уху, и телесное соседство представляет собой форму бытия, а не устанавливается законом, является не просто требованием, а уже самим исполнением как таковым; ведь только таким способом то, что было порождено плотью учителя, может, не закосневая в форме тезиса, развиться и принести плод в виде человеческой манеры и жеста, только так можно будет обойтись без этого моста из букв, без лишающих нас плоти письмен, пользование которыми подобно сооружению искусственного парника для семян, прорастающих в Адонисовом саду, тогда как земледельцу следовало бы, высматривая на небе благоприятное светило, терпеливо ждать наступления подходящей для посева поры.
— А человек, обладающий знанием справедливого, прекрасного, благородного, — что же он, по-нашему, меньше земледельца заботится о своем посеве?
— Ни в коем случае.
— Значит, он не станет всерьез писать по воде чернилами, сея при помощи тростниковой палочки сочинения, не способные помочь себе словом и должным образом научить истине.
— Это было бы невероятно.
— Конечно. Но вероятно, ради забавы он засеет сады письмен и станет писать… Так-то это так, милый Федр, но еще лучше, по-моему, станут такие занятия, если пользоваться искусством диалектики: взяв подходящую душу, такой человек со знанием дела насаждает и сеет в ней речи, способные помочь и самим себе и сеятелю, ибо они не бесплодны, в них есть семя, которое родит новые речи в душах других людей, способные сделать это семя навеки бессмертным, а его обладателя счастливым настолько, насколько может быть человек.[251]
Там, где наклон головы и движение глаз уже не творят свое чудо, где неизменно чистый тон голоса больше не наполняет собою спокойное, доверительное слово, — там стороннее, пробивающееся издали вожделение понуждает писца освещать происходящее искусственным, резким светом и, компенсируя нехватку телесности, возбуждать дух с помощью духа.
Здесь проходит граница духовных владений, за которой удаленность членов светящегося тела от центрального огня становится слишком велика, чтобы они, еще освещаемые им, могли и далее увеличивать его протяженность.
— О какой границе ты говоришь?
— По-моему, вот о какой: государство можно увеличивать лишь до тех пор, пока оно не перестает быть единством, но не более этого.[252]
А чтобы это единство не превратилось в ненасытимую никакими жертвами прожорливую всеобщность, равнодушно противостоящую индивидууму, вырванному из всех более интимных, более телесных связей, чтобы оно не исчезало, а всегда сохранялось и оставалось данностью, схватывалось не в понятии, а попросту руками, — для всего этого существуют чувственные образы, в коих оно улавливается и закрепляется властителем: пусть «весь полис» будет подобен «человеческому телу», или «дому», пусть он будет устроен сообразно воле властителя и укрыт под отеческой крышей. Только в этот экуменический образ единичный человек может погрузиться, чтобы обрести самого себя, от всеобщности же он должен спасаться бегством, постоянно себя подгоняя; здесь он природное звено, питаемое круговоротом органических сил, не ведающее себялюбия, но необходимое для существования общего живого тела; там — мертвое число, которое подлежит только механическому суммированию или теряется как цифра в бесконечном ряду. Эгоизм и альтруизм, свобода и прочие противоположности, в трении между которыми истирается обескровленный понятиями гештальт, могли разрастись ядовитым сорняком лишь в уже тронутом тлением теле экуменического строения; как общественный дефект или тем более как предмет устремлений они незнакомы ни Греции, ни Риму. Конечно, нам могут здесь напомнить о случаях своекорыстного предательства греческих вождей, указать на государственные законы, направленные на сглаживание всякой выдающейся индивидуальности, ее подчинение общим интересам, и даже придраться к самому Платону, когда он отводит человеческому Я слишком важное место в государственной структуре и выбирает царем философа, то есть самого себя, — но мы знаем, что сформировать духовное тело искомого царства может только напряжение, возникающее между господством и служением, что самопроизвольно вырастающую структуру с ее особым, неуравновешенным состоянием нельзя рассматривать с точки зрения схемы, что противонаправленные силы не могут тут просто погасить друг друга, как это происходит в конструируемом государстве всеобщего, и предъявлять такие требования к экуменическому строению вообще недопустимо. Какая-нибудь механическая конструкция, конечно, должна остерегаться эгоизма, который своей работой может вывести ее из строя, и требовать альтруизма как защиты от него, но живому телесному произрастанию такое деление совершенно чуждо.
А безначалье — худшее из зол.
Оно и грады губит, и дома Ввергает в разоренье, и бойцов, Сражающихся рядом, разлучает.[253]