— Пойми, добрый мой друг, я ведь любознателен, а местности и деревья ничему не хотят меня научить, не то что люди в городе.[246]
И все же Сократ позволяет Федру, самому юному и самому восторженному своему другу, уводить себя все дальше и дальше от города, босою ногой он ступает в холодную родниковую воду, чтобы расположить к себе нимф и бога ветра, услышать пение цикад и дриад, пока под благодатной сенью ветвистого платана круг проснувшейся природы не согреет вновь от всего отрешившееся в поисках человека сердце, пока из забытья не прорвутся изначальные слова красоты. Не случайно его юный спутник удивляется:
А ты, поразительный человек, до чего же ты странен! Ты говоришь, словно какой-то чужеземец, нуждающийся в проводнике, а не местный житель.[247]
Перемена места действия неприметно ведет и к перемене в душе Сократа, пока до наших ушей не доходит чудесное преображение, заключающееся в том, что тот, кто всегда говорил о ремесленниках и обо всяких низменных занятиях, сам преисполняется восторгом, сам исповедует то, что еще в «Пире» выдавал за поучения Дио-тимы, сам начинает изъясняться на языке любви. Этот религиозный пыл порождается уже не трезвым рассуждением, а чувственной манией посреди торжествующей природы и в окружении пробудившихся богов. И поскольку это решающее превращение выражается у Сократа в телесном жесте, поскольку оно укоренено в его плоти, оно в то же время свидетельствует и об изменении мифического гештальта: затем Платон и вывел своего учителя за городские врата, затем и привел его к алтарю под тенистым платаном — чтобы он увидел пробуждающегося Пана, чтобы тот возвратил его к космической основе и после речей о темном происхождении и о светлых делах эроса этот гимн, эта молитва снова дошли до Пана, господина вновь обретенной всеобъемлющей природы.
В культе происходит обновление мифа, его новое рождение и воплощение, благодаря ему в среде оставшихся учеников и вновь присоединившихся адептов наглядно воспроизводится никогда не теряющий своей свежести жест почившего вождя. Когда плоть богоносца уже невозможно осязать руками, и слово его уже не летит напрямую от уст к ушам, когда облик, еще недавно любимый из самой интимной близи, теперь, после смерти, оказывается вдруг отделен бесконечностью, где отказывает логос, — тогда тоска по образу учителя начинает расти с такой быстротой и силой, а Лоно души столь неистово жаждет его семени, что телесная плоть и живой жест господина, как если бы они, вечно возвращаясь, никогда и не покидали нас, вновь возникают из усердия учеников, из их совместно возносимой горячей молитвы в освященном, но уже не дающем приблизиться божественном блеске и удерживаются благодаря почитанию и служению. Тогда мы восторгаемся чудом, тогда пробуждаемся ото сна, тогда зияние покинутого в смерти трона заставляет нас в глубокой тоске желать возвращения учителя, тогда те, кто в пору его присутствия оставались еще разобщены и чужды друг другу в силу своих разделенных Я или каких-то других барьеров, падают друг другу на грудь, потому что одна и та же нужда, наполненность одним и тем же чувством, взывающий крик ученической оставленности и отвечающий ему в культе жест господина сплавляют вместе Я и Ты и сплачивают участников служения в единую общность, в чьем общем кругу, сколь бы ограниченными ни были силы отдельных ее членов, вновь возникает и удерживается живое присутствие господина. И, по-видимому, только уход учителя дарит ученикам Бога — пятьдесят дней должно было пройти, прежде чем Святой дух нис-шел на двенадцать апостолов, и Сократу пришлось умереть, чтобы в смерти своей возвыситься до Бога, — и мы понимаем, что чудо смерти приводит к рождению культа, потому что только исчезновение тела заставляет ощутить возникшую пустоту и с помощью культа стараться вновь обрести утраченное.