Кант основывает эстетику на гармоническом самоощущении, Платон же в «Филебе» определяет ощущение и всякое чувство как неизменно личную способность, уже в «Горгии» отвергает любое питаемое чувствами искусство, заявляя, что очищенное чувственное удовольствие может лишь сопутствовать творчеству, но не становиться его источником, и потешается над состязанием, которое было бы устроено под его судейством: тогда детям больше понравилось бы представление марионеток, юношам и образованным женщинам — трагедия, а старикам — баллады о героях, и между судьями, распределяющими призы, не было бы никакого согласия. Ценность произведения заключается не в том, насколько оно приятно для чувств, а в том, какой жизненный импульс оно придает основанному на культе государству, а ради этого «мы бы сами удовольствовались более суровым, хотя бы и менее приятным поэтом»,[293] «что же касается самих напевов, а также слов, каким должны обучать наставники хоров, то это все у нас уже было разобрано раньше. Мы сказали, что они должны быть священными; напевы и слова должны сообразоваться с определенными празднествами; они должны принести государствам благое удовольствие и в то же время пользу».[294] Так произведение изобразительного искусства ставится на службу сакральному, когда в произведении этом выражается не единичный человек и не такой частный человеческий орган, как вкус, а человеческое в целом; ведь содержание платоновского культа составляет весь всеобъемлющий космос, который в ходе несения стражи и наполняет собою изображение, превращая его в символ. Разумеется, сакральное произведение тоже можно рассматривать просто как произведение искусства, таким оно и представляется тому, кто смотрит на священное празднество со стороны, сам не участвуя в нем; изваяния греческих богов, объединявшие Элладу и словно наделявшие ее единым телом на божественном пиру, сегодня доставляют нам радость лишь по отдельности и видятся в изначально не свойственном им аспекте. Но То, что, как цветок, распускается из эроса и остается в поле зрения того, кто питаем почвой человеческого целого и чей сбалансированный рост сдерживал чрезмерное и одностороннее разрастание художественного вкуса, — то, в чем владычествует красота космоса, пронизывающая собою все вокруг и воспроизводящая в уменьшенном образе все мироздание, не может быть продуктом какой-либо частной способности и само создавать лишь частное произведение; произведение здесь становится символом божества и как провозвестник целого объемлет в себе целое и, подобно дорийскому храму, соединяет все обычно отделенные друг от друга искусства в интегральном произведении, охватывающем в своем единстве Бога и все видимые вещи. Однако пытаться, как это делал Рихард Вагнер, заново спаять это интегральное произведение сегодня, когда отдельные искусства больше не сопряжены друг с другом в боговидении, — это все равно что сжать в один пучок высохшие, спутанные друг с другом ветви некогда цветущего дерева и вожделенно ждать, что от этого сжатия старый ствол вновь оживет и даст даже более пышную крону. Так расцвести может только ожившая общность, и потому для нас было важно представить Платоново государство как живое существо и этим отделить его от сегодняшних институций, чтобы стали понятны слова о том, что государство само в первую очередь является произведением искусства и не терпит рядом с собой никакого другого, само разыгрывает высокую трагедию и не нуждается в мимах, потому что сам культ уже есть произведение и воплощение, где символы возникают и постепенно растут в пламени общей молитвы. Уже в «Протагоре» проявляется эта гордость собственного осуществления в прекрасном, поскольку здесь говорится о том, что
Претензии искусства на самостоятельность привели к расщеплению и пагубному разделению; государство, само игравшее захватывающее трагедию, не пожелало делить сцену со старой трагедией: