Ведь весь наш государственный строй представляет собой подражание самой прекрасной и благороднейшей жизни; мы утверждаем, что это и есть наиболее истинная трагедия. Итак, вы — поэты, мы — тоже поэты; поэтому мы с вами соперники и по искусству, и по состязанию в прекраснейшем действе, и один лишь истинный закон может по своей природе завершить наше дело.[296]Только с такой точки зрения отношение Платона к искусству, до сих пор всегда казавшееся противоречивым, представляется цельным и само собой разумеющимся: мусическое воспитание в духе учреждаемого культа является главной заботой государства; кто подрывает его, обрекает на упадок и государство, и кто стремится его изменить, изменяет и государственные законы. И все же громче всего звучит призыв бороться против изобразительности беспрестанно множащихся частных искусств, уже вырвавшихся из-под контроля культа, выпавших из его интегрального произведения, — и против пережитков прежних культов и богослужений, заслоняющих небо от нового ростка. Изобразительные искусства, живопись и скульптура, связанные в дорийском храме в нерасторжимое единство и в едином гештальте воплощавшие божественное Единое, оказались оторваны друг от друга, и то, что раньше даровало им посвящение, — mimesis, способность выразить в жесте различные духовные состояния — теперь обращается в оружие их уничтожения: коль скоро предмет живописи больше не является выражением божественного, а вещественен по своей природе и обретается за мостом вкуса, он оказывается в проблематичном соседстве с реальной вещью, которая отображается в нем, а следовательно, мимесис обесценивается как выражение какой-то одной, особой ступени бытия, и Платон побивает высвободившуюся из былого единства живопись, указывая на ее очевидное вырождение и утверждая, что стол или кровать, нарисованные на холсте, по своей бытийной ценности уступают действительному столу или кровати. Но не обладает ли живописный образ каким-то иным, отдельным от реальности и более возвышенным бытием, и если Платон с таким пылом стремится уничтожить живопись, не означает ли это, что он неправильно понял ее особый, собственный закон? Но тот, кто почитает Платона как певца неистовства, кто помнит, как он превозносил божественный дар поэтов и пророков, попробует отыскать более глубокую причину такого суждения и вспомнит о труде садовника, которому приходится отрезать лишние побеги, чтобы ствол посаженного им молодого дерева оставался ровным и гладким во все время его роста. Такой же строгий запрет касается и музыки, потерявшей связь со словом, переставшей прислушиваться к нему и предпочитающей жонглировать собственными изысками, а также бестоновой поэзии, «просто наполняющей стих непоэтическими словами, не сообразуя их ритм с мелодическими формами»,[297] ведь новое видение божественного и новое обретение космически неразделенного могут найти свое выражение только в интегральном произведении.

На втором фронте, в борьбе против поэтических мифов, лелеющих священные сосуды старого культа, над которыми возводится новый миф о более глубоком и тайном героизме, остается в силе то, что было сказано о простоте как о благословенном дозволении выразить все духовное в телесном жесте общего тела; поскольку Простое пронизывает собой все государство, от царя до последнего тележника, оно должно расчистить себе место и в культовом пространстве, и более древние культы, Гомер и греческие трагики, изгоняются из страны потому, что не выполняют закон нового воззрения. Если кто-либо заподозрит здесь Платона в презрении к искусству, временном ослеплении, трезвой отстраненности или логической ограниченности, пусть обратится к прекрасным высказываниям учителя о существе поэта:

Поэт — это существо легкое, крылатое и священное; он может творить не ранее, чем сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нем более рассудка.[298]

Перейти на страницу:

Все книги серии PLATONIANA

Похожие книги