Аня кивнула, хотя бабушка её не видела. Вода в чайнике уже шумела, готовилась закипеть. Всё было как всегда – но “как всегда” уже не будет.

Мелодия крутилась в голове с самого утра. Не ярко, не настойчиво – так бывает, когда проснёшься и долго не можешь вспомнить, что снилось. Аня узнавала обрывки – дедовский напев, который он тянул на посиделках. То про дорогу, то про звезду, то про ветер, что "что в воротах поёт, будто кого-то ждёт".

Она зажмурилась, и мелодия подступила ближе, тихо, как человек на цыпочках. В груди что-то сжалось и отпустило. Хотелось запеть – и страшно было запятнать своим неумелым пением дедовский дом.

Аня прикрыла глаза, и запах мятного чая вдруг сменился дымком – терпким, костровым. Тепло кухни уступило место вечерней прохладе. Она снова была там – у пруда, на опушке, где каждый год на Ивана Купалу собирались всей деревней. Дед Григорий сидел у огня, в своей фирменной фуражке, с гармонью на коленях. Вокруг – ребята, девчонки, тёти с платками, мужики с фляжками, и всё гудело, пело, потрескивало.

– Не так, Анька, – говорил он тогда, отодвигая губами мундштук, – ты не просто пой, ты слушай. Ветер вокруг – он живой. Он слышит, как ты к нему обращаешься. Слово можно в землю обронить – и оно прорастёт, а песню – не выйдет. Если врёшь – ветер не отзовётся.

Аня сидела на корточках, босая, с луговым венком в руках. Она стеснялась – знала, что поёт не так, как все. Слишком звонко, слишком старательно. И когда начинала, люди замирали, как будто не ожидали такого от малой, и ей становилось неловко, будто раздетой перед ними становилась.

– Вот, слушай, – говорил дед, и брал первые аккорды. – Эта – на дождь. Чтобы не пролился, пока сено не убрали. Дальше – сама поймёшь.

Он играл, и мир менялся. У огня становилось уютнее, и даже комары на мгновение переставали жужжать. Пламя не колыхалось – стояло прямо, как свеча в церкви. А она пела, тихо-тихо, как по секрету.

И тогда, в тот вечер, произошло странное. Она посмотрела на воду – и круги пошли от берега, как будто кто-то кинул камешек. Только никто не кидал. Мальчишки притихли, даже Славка – тот самый, что вечно дразнился.

Аня тогда подумала: а вдруг это всё – не просто песни? Вдруг она способная, как её дед? От этой мысли ей стало страшно и радостно сразу.

Но потом был другой вечер. Дождливый. Осенний. Когда те же мальчишки, ради смеха, толкнули её в уже остывшую воду озера. Прокричали, мол, “ведьма ты, Анька, заколдованная, песни по воде пускаешь, вот и будь в воде!”. Ей стало так страшно и обидно, и гадко от себя. Она посмела выйти из озера только когда мальчишки убежали. Шла по тропинке, босая, промокшая, дрожащая, что тонкая берёзка на ветру и вдруг запела… И была то не песня, не слова, а стон. Чистый звук.

Тогда впервые всё вокруг замерло. Шум стих. Даже дым из печных труб потянулся в другую сторону, будто пытался обнять её, утешить, согреть.

С того вечера всё изменилось. Пела она лишь наедине с собой. Бабушке сказала, что “переросла”, а сама, когда дом пустел, брала гусли или баян, играла и тихонько, опасливо подпевала. Селяне, конечно, узнали со временем – ничего от них не скроешь.

Чайник заголосил. Она разжала ладонь и увидела скомканный лист мяты.

В голове будто зазвучал голос деда – тёплый, живой:

– Слово можно мимо сказать, а песню – не выйдет.

С улицы донёсся голос тёти Вали, соседки:

– Мария Ивановна! Мы чуток попозже зайдём, с пирогами. Царствие небесное, Григорию, ох… ох…

Бабушка не ответила. Дверь, ведущая в её комнату, осталась прикрытой. Аня поставила чашки на поднос – рука дрожала чуть-чуть.

Лето стояло густое, щедрое, как липовый мёд. Только это утро было без вкуса.

***

Сельский клуб стоял на пригорке, немного боком к солнцу, будто сам выбирал, с кем разговаривать – с деревней или с небом. Летом он выглядел неуклюже: выгоревшие доски, облупившаяся краска, занавески в окнах ещё советские, с геометрическим узором и выцветшими маками. Крыльцо тоже не видело ремонта с брежневских времён, так что все перешагивали первую сломанную ступеньку.

Внутри пахло пылью и деревянными полами. Воздух стоял густой, натопленный не то горячим солнцем, не то воспоминаниями: тут и танцы были, и собрания, и концерты самодеятельности, где дед Григорий всегда пел последним – на десерт.

Теперь этот зал готовили к прощанию.

Директор клуба, Алексей Гаврилович, неравномерно лысеющий мужчина под шестьдесят, командовал со сцены голосом, как смола – вязким, неторопливым:

– Скатерть поправь. Не, вот этот угол заверни. А портрет – чуть выше. Чтоб не в тени, а в свете на людей смотрел.

Он разговаривал не громко, но так, что спорить не хотелось. Женщины, приглашённые помогать, молча кивали, исполняли. А одна из них – круглая, как чайник, – вдруг вытерла глаза подолом фартука.

– Ты-то чего, Лид? – мягко спросил Алексей Гаврилович, подойдя.

– Да песню ту вспомнила… как он у моего Ваньки на свадьбе пел, “Зори, зори, вольные птицы”. Я ведь с неё тогда и разревелась. Не с Ваньки даже…

– Вот и я думаю, – сказал он. – Может, напеть её? В записи-то нет. Да и не то.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже