Аня стояла чуть в стороне, возле стены. Её никто не трогал, но взгляд директора то и дело скользил к ней, будто невзначай.
Он подошёл ближе, отряхивая руки.
– Ну что, Ань, – сказал он мягко. – Споёшь нам чего?
Аня покраснела. Слова застряли где-то в горле.
– Не смогу. Голос дрожит.
Он посмотрел на неё внимательно, но не настаивал.
– Не бойся. Это ж не сцена, это мы. Свои. Тут не поют – тут говорят сердцем. А у тебя, говорят, сердце громкое. Дед хвалил.
Она молчала. Не хотелось оправдываться. Хотелось сесть в угол и раствориться в запахе досок и затертой пыли.
Алексей Гаврилович вернулся к баяну – тот стоял на стуле, обёрнутый в чёрную ткань, словно тоже молчал в знак траура.
– Ладно. Я сам сыграю. Три-четыре песенки, между речами. Без напора, – сказал он и вздохнул. – Только ты, если вдруг решишь – дай знак. Песню от внучки Григория здесь все примут.
Он обтёр руки о штанины, ещё раз всё осмотрел и ушёл, оставив после себя запах одеколона.
Женщины разошлись по углам, кто с венками, кто с лампами. В зале стало тише. Только в углу тикали старые настенные часы, да приглушённый гул вентилятора гонял душный воздух.
Аня подошла ближе к сцене. Портрет деда уже стоял на столике – чёрно-белый, с мягкой улыбкой. Усы, густые брови, взгляд чуть в сторону, как будто он на кого-то смотрит.
Она глядела – и внутри опять накатывала та самая песня. Не громко, а как будто кто-то вспоминает слова у себя в голове. Мелодия медленно, осторожно расплеталась из тишины.
Она отвернулась.
Из-за ширмы, где хранились реквизит и старые стулья, раздались голоса. Сначала глухо, потом громче – как волна, набегающая на берег.
– Да не тебе, Валентина, первой слово давать! Ты всего лишь племянница! А Люба ближе всех по родне была – сестра!
– Племянница! – подтвердила Валентина. – Зато я с ним в одном доме жила. За домом ухаживала, Григория кормила, мыться помогала. Пока Люба в городе пропадала!
– И что теперь, ты на похоронах будешь список заслуг читать?
Голоса наслаивались. Вышел кто-то из мужчин, махая рукой:
– Да что вы, люди добрыя! На поминки готовитесь, аль на ярмарке торговаться?
Женский гомон тут же утопил рассудительного мужика в омуте эмоций. Тут и Алексей Гаврилович подоспел. Встал между женщинами, поднял ладони:
– Тихо, тихо… Девоньки, родные. Не кричите. Не базар тут, а прощание. Все скажут. Только по порядку, а не по крику.
– Аня пусть первой говорит, – неожиданно сказал кто-то из угла. – Она внучка. Он её любил как никого.
Аня вздрогнула. Слова ударили, как ветер в открытое окно. Сердце заколотилось в грудине. Все повернулись. Кто-то с сочувствием, кто-то с ожиданием, кто-то – просто из интереса.
Она сделала шаг назад, как будто физически отодвигая эту мысль и их взгляды.
– Она… ещё не готова, – негромко сказала баба Маша, входя в зал. Голос у неё был усталый, но твёрдый. – Не надо на неё давить.
Наступила тишина. Та самая, неприятная, когда никто не знает, куда смотреть. И в ней раздался внезапный раскатистый бой. Одиннадцать долгих ударов. Женщины в раз перекрестились и потупили взгляды в дощатый пол.
– Всё по порядку, – повторил директор, медленно. – Сначала – подготовка. Затем – свечи. Потом – слова. Каждый выскажется. А музыка… когда наступит время.
Проходя мимо, он ей улыбнулся.
Аня осталась на месте, слушая, как бабушка тихо спорит с кем-то насчёт венков, как кто-то с шумом отодвинул стул, как командует Алексей Гаврилович, потому что занавес повесили криво…
Мир снова зашевелился, занялся своими важными делами. А у неё внутри всё ещё звучала та самая мелодия – уже не обрывком, а почти целиком.
***
Дом стоял в тишине. После клубной суеты тишина казалась непривычной, как будто кто-то выключил звук у жизни. Только часы на стене – тик, тик, – и где-то в палисаднике прохаживался сквозняк, покачивая рассаду в ящиках, да кусты вишни.
Аня сидела у окна, опершись подбородком на ладони. С улицы доносился запах свежескошенной травы и чего-то чуть подгорелого – соседка, видно, отвлеклась от печки. Солнце укладывало на подоконник тёплые лучи, и в этом свете пылинки кружили, как вальсирующие на помпезном балу.
Ей хотелось быть одной. Не слышать голосов, не видеть портрета деда, не чувствовать, как внутри всё дрожит, как будто что-то просится наружу, а она держит. Держит до боли в горле.
Бабушка вошла тихо, как всегда. На ней было то самое платье в мелкий синий цветочек, в котором она ходила только “по случаю”. Волосы стянуты в низкий узел, глаза чуть покраснели – не от слёз, от усталости.
Она принесла чашку. Поставила рядом. Чай пах мёдом, чабрецом и чем-то ещё, что Аня не смогла сразу определить. Может, корнем валерианы.
– Выпей. Горячее пока. Помогает.
Она села рядом, тоже молча глядя в окно.
Сидели долго. Без слов. Слышно было, как скрипит на чердаке балка, как муха бьётся о стекло и где-то вдали лает собака.
– Его любимую песню знаешь только ты, – сказала бабушка негромко, почти шёпотом. – Другие не споют как надо. Только ты.
Аня опустила глаза.
– Я не помню… всю. Она у меня в голове путается. Как во сне. Слов нет. Только музыка.