Лежа на спине, Фогтман смотрел в потолок, изучая остатки орнамента, — над окном белая лепнина слегка пожелтела. В тарелке дешевого коричневатого плафона из прессованного стекла, свисавшей из венчика гипсовых листьев посреди потолка, чернели грязные комочки — видимо, засохшие прошлогодние мухи. Этажом выше кто-то пустил воду в ванну. Далекий звук плещущей воды нагонял сон, и Фогтман сразу ощутил усталость: ночь за рулем не прошла бесследно. Невольно он закрыл глаза, отдаваясь безоблачному парению, мягкой, укачивающей дреме. Шум воды, заполняя все вокруг, перерастал в ритмичный, низкий гул. В гаснущих глубинах сознания шевельнулась мысль, что спать нельзя, что надо поставить будильник, потом навалилась вязкая чернота. Но вскоре он проснулся. Шум наверху утих. Теперь он чувствовал себя иначе, каким-то подавленным, разбитым, и с острой жалостью к себе, понимая всю несбыточность этого желания, мечтал о помощи и толковом совете.
Так как же быть? Он все еще склонялся к тому, что первым делом надо взыскать долг, неважно, как Урбан к этому отнесется. Так он по крайней мере выяснит, платежеспособна ли фирма или, наоборот, нужно срочно думать о том, как остановить дальнейшие поставки. Впрочем, прекращение поставок так ударит по нему самому, что этого надо избежать любой ценой. Вероятно, Урбан это понимает и потому так уверен в себе. Он ведь прозрачно намекнул: мы открываем вам южнонемецкий и австрийский рынки. Кто способен сказать такое, в состоянии сделать и обратное: Урбан может его до этих рынков и не допустить. А это, поскольку он уже перестроил все производство в расчете на новые масштабы, едва ли не равносильно катастрофе. Половину товаров он еще как-то сбудет с рук, но куда денет остальное?
Придется увольнять людей, выпрашивать в банке новые кредиты, а значит, отдать себя на милость Патберга, владельца всей семейной недвижимости, под которую эти кредиты только и можно получить.
Чем больше он думал, тем яснее понимал: путь к отступлению практически отрезан. Его загнали в нору, и нора, очевидно, сужается. Назад пути нет, остается одно — пробиваться вперед, к другому, дальнему выходу, а уж там, наверху, он сам будет диктовать другим свои условия. Но он не знал, далеко или близко этот выход, ибо впереди были темнота и неизвестность.
Тяжело приподнявшись, он сел, потом выудил из-под кровати свою обувь, дорогие ортопедические ботинки, удобные, но, к сожалению, весьма неуклюжие на вид. Он вообще не любил ботинки на шнурках, но элегантные туфли-мокасины ему носить нельзя. Он нагнулся завязать шнурки и тут снова вспомнил, что хотел позвонить сестрам-двойняшкам, Катрин и Дорис, двум — как же они себя называли? — «самостоятельным незамужним женщинам», тем более что живут они здесь же, в Швабинге, в одном из дорогих многоквартирных домов под названием «Лисья нора». Лотар, познакомивший его с ними, впервые встретил их на конгрессе юрисконсультов по налогообложению, где обе работали переводчицами, видимо, как считал Лотар, с целью подцепить богатых кавалеров. Обе являли собой тип элегантной светской дамы. С такой где угодно не стыдно показаться. Но хотя обе были чрезвычайно эффектны, помнил он их крайне смутно и с трудом отличал одну от другой. Обе стройные, со вкусом одеты, благоухали дорогими духами, обе пепельные блондинки с роскошными прическами, которые они друг другу укладывали. Обе проучились несколько семестров в художественной академии, но бросили, не из-за того, как они объяснили, что разочаровались в искусстве, а из-за «патлатых джинсовых пролетариев», которые все там заполонили и алюминиевыми ложками хлебали в столовке жуткую бурду, столь же неудобоваримую, как и каша в их мозгах. Как они уверяли, их там форменным образом травили, точно евреев или негров. Это была самая настоящая расовая ненависть, агрессивная и неприкрытая, и ни один из молодых людей, ни один из этих трусов не взял их под защиту. Их беда в том, что они — райские птицы, женщины, рожденные для роскоши, знающие толк в красоте. В наши дни такого не прощают.