— У меня просто в голове не укладывается, — сказал Кирхмайр.
— Зато у меня укладывается, — сказал Фогтман.
Он набрал телефон Урбана. И снова услыхал голос автоответчика:
— Номер не абонирован.
Фогтман дважды выслушал эту фразу — голос беды, холодный, равнодушный, непреклонный.
Вот уже несколько часов падали деревья в патберговском парке, одно за другим, одно за другим, а из выходящего в сад окна виллы это падение, мало-помалу устилавшее парковую лужайку древесными трупами, казалось призрачной пантомимой, нереальной, как галлюцинация. Однако же здесь просто становился явью давний умысел. Пятью днями раньше два человека, не привлекая к себе внимания, с планом в руках обошли парк и красной краской пометили все назначенные к вырубке деревья. А нынче утром прикатила целая команда палачей — восемь мужиков в серо-зеленых спецовках и резиновых сапогах спрыгнули с грузовика, разобрали инструмент, затем, после недолгого совещания, разошлись по местам и приступили к работе.
Затарахтели мотопилы, хрипло, взахлеб завизжали, с холодным бешенством вгрызаясь в тела буков и дубов, каштанов и кленов, ясеней и японских катальп. Решив, в какую сторону валить дерево, рабочие почти у самых корней делали на стволе зарубку. Потом двое подносили с противоположного бока большущую пилу и спокойно, легко взрезали кору, и плотнеющую ближе к сердцевине заболонь, и темноватые полосы годичных колец. Словно не встречая сопротивления, пила погружалась в дерево. Порой она вязла в твердом ядре, тогда мотор начинал басовито урчать, снижая обороты, но зубастая цепь быстро высвобождалась, и снова от ее сумасшедшего кружения из раны брызгучей струей летели наземь душистые опилки. Еще немного — и разрез дойдет до зарубки, только этого не случалось, пилу вытаскивали. Дерево пока стояло, безмятежное, будто невредимое, оно пока терпело удары топора, расширявшего верхнюю часть пропила и готовившего опору для клина, который мощными ударами обуха загоняли в щель.
И вот тогда дерево принималось скрипеть и покряхтывать. Крона его вздрагивала, трепетала вся, до кончиков ветвей. Оно медленно клонилось набок, но не из смирения перед чужим могуществом, нет, оно будто исподволь покорялось нарастающей в нем усталости, какому-то болезненному сдвигу в мироощущении, неуклонно одолевавшему его, и неожиданно внутри ствола что-то ухало, рвалось, и дерево падало, кроной оземь, с шумом и треском, брызнув в стороны щепками. Сучья, спружинив, поворачивали его — самую малость, — будто дереву хотелось лечь поудобнее. Секунду все было тихо. Там, где раньше устремлялись к небу ветви и листва, зиял теперь серый провал. А на земле громоздилась чащоба сучьев и переломанных тонких веток. Но и поверженное, дерево хранило свое достоинство. Требовало места и в длину, и для пышной кроны, и по-прежнему его стать, его рост вызывали восхищение. По-прежнему, даже смертельно раненное, оно казалось гордым и неприступным.
Тогда двое лесорубов вооружались ручными бензопилами, и свирепые механизмы, коротко взвизгивая, принимались за сучья. Первым делом они срезали наружные ветки, на которых еще трепетали остатки осенней листвы. Это были гибкие, свежие побеги, которыми дерево ловило и разметывало ветер. Они сыпались наземь, будто никчемный мусор, и другие рабочие волокли их прочь, а пилы меж тем надсаживались все более хриплым и долгим воем, потому что добрались до плотной и твердой древесины крупных сучьев. Они быстро меняли облик дерева, превращая его в нечто безжизненное, ощетиненное зубчатыми выростами, похожее сперва на гигантские, замысловатые рога, а потом — на тупые вилы. Под конец оставались одни культяпки — словно дерево в безумном порыве страдания простерло свои руки, а их взяли и ампутировали у самого ствола.
Рабочие вбивали в древесину острые крючья и оттаскивали в сторону отпиленные суки, оставляя на месте итог своих палаческих усилий — голый кругляк. Скоро его опутают цепями, погрузят лебедкой на специальный прицеп и отправят на лесопилку. Там он попадет в пилораму и выйдет из нее пачкой одинаковых досок, а затем будет странствовать в горячих воздушных потоках сушилки; и с каждым часом он будет все неузнаваемее, накапливая в себе сухую материальную вещественность, будто его пропускают сквозь хитроумную, неутомимую машину по уничтожению воспоминании.