Сейчас, удаленный в отставку, брошенный правительством на произвол судьбы, проживший свою жизнь в окаменевшем пространстве нелюбимого города, он вспоминал строки давних лет с особой четкостью. Тогда вся жизнь была впереди и предугадать будущее он был не в состоянии. Тогда переживания не воспринимались как пророчество. Но сегодня он осознал, что не мелочное недовольство руководило им. Сегодня ему недостает воздуха, родного воздуха, хотя родина, отечество — вот они, за стенами нарышкинского палаццо на Литейном. «Вот когда, я понимаю, можно усесться, но — какое печальное сиденье!» — заключил он эмигрантский пассаж, непостижимый для бесчувственных и не имеющий ни малейшего отношения ни к квасному, ни даже к умеренному патриотизму и недоступный даже для лучшей части эмиграции, испытывающей какую-нибудь паршивенькую ностальгию и тягу назад, к родным пенатам, с крутым подмесом бытового и профессионального неустройства.
Я специально устраняю из периода середины шестидесятых годов то, что поддерживало существование Константина Петровича и служило внутренним стержнем устойчивости. Обряд и вера для него слиты воедино, они слиты в нем, внутри него. Это не образ жизни и не способ существования. Это он сам в любой — доброй и злой — повседневности. Хотел я Исключить сейчас затронутые обстоятельства из плавного течения рассказа, но, видно, не получится. Хотел поговорить в другом месте, но рука и глаз не пошли дальше. Тот удивительный чувственный клубок не рассечь, не разделить. Жажда дышать родным воздухом и молитвенное состояние — одно целое — и есть его душа, а государственная деятельность и даже сердечное томление просто важные составляющие бытия. Он испытывал невероятное желание открыть близкому человеку то, что мучило. В Вербную субботу, возвратившись из церкви от всенощной, в полном одиночестве, охваченный, бесспорно, каким-то чарующим воспоминанием, он бросился к письменному столу и воскликнул: «Христос воскресе! Боже, как хорошо у нас в России в эти дни повсюду, где есть храмы Божии, где есть молящийся народ!»
Он отдает посланию старшей Тютчевой себя без остатка. Рассекает собственную грудную клетку и раскрывает свои самые сокровенные тайны. Вот уж поистине церковь не в бревнах, а в ребрах! Народ знает, что сказать и как — пусть грубовато, но лучше-то на Руси и профессорам духовных академий не удается выразить суть при характеристике как церкви, так и человека.
«Сегодня день такой торжественный — сегодня церковь зовет каждого взять на себя крест свой и с этим крестом встречать идущего на страдания Спасителя — что за торжественный вход! И подумайте — что если бы точно каждый в эту минуту всем сердцем взял на себя крест свой — о, как их много, и каких крестов, — и так все вместе стали бы перед Богом, что за чудный, что за торжественный вышел бы хор! Но довольно и то, что мысль эта во всех есть, что эта мысль всеми поется в церкви. Какой чудный праздник! Есть ли у Вас там, в Ницце, такие праздники? Была ли у Вас русская вербная всенощная, русская Страстная неделя?» — заключает он вопросом обращение к дочери поэта.
Поэтичность и лаконизм у Константина Петровича определялись адресатом. Он умел писать и иначе, но везде личностность и исповедальность, если не брать в расчет официоз, превалировали в высшей степени, превращая почти любой текст в фрагмент по крайней мере духовной биографии. Есть резон здесь отвлечься и коснуться стилистики документов в широком смысле слова, принадлежащих руке Константина Петровича. На сей счет в минувшие времена высказывались самые разноречивые мнения. Не хочется полемизировать или даже останавливаться на утверждениях, что язык писем — это язык статей, которые многие воспринимали как кокетство, считая, что автор впадает в елейность и становится часто выспренним. Самое прекрасное качество, когда близость публикаций и писем совпадали едва ли не текстуально, явно недооценивалось. Константин Петрович обладал редчайшим качеством, когда сквозь печатный текст просвечивалась разнохарактерная беседа, не утрачивая оригинальной, лишь ему присущей интонации и индивидуальной стилистики.
Слог